Site hosted by Angelfire.com: Build your free website today!

Елизавета Михайличенко

Юрий Несис



-----------------------------------------------------------------------------------------


ЗЫ.

-----------------------------------------------------------------------------------------

Памяти будущих жертв.




Часть 1. Укус за бочок.


За остаток здоровья допил я остатки вина.

За остаток надежды отдал я остаток безумства.

Не могу поручиться, что проклята эта страна,

мед течет с молоком, молоко это может свернуться.


Эли7



1. В то время я.


В то время я вёл три войны. За добычу/деньги, за честь/славу и за собственный разум. Впрочем, учитывая, что любая война состоит из этих трех частей, можно сказать, что я вел одну большую войну на три фронта. Это было даже удобно, поскольку позволяло структурировать мою реальность.

Деньги я добывал строя собственный бизнес, нервная интендантская работа с достаточно непредсказуемыми результатами, так что любой доход можно было считать добычей.

Славу я черпал в Интернете, она доставалась не так уж трудно, но была скоропортящейся, поэтому я старался не подсаживаться на неё.

Самое сложное положение было на фронте собственного разума. Я, конечно, выстроил ряд оборонительных укреплений, окопался и даже были у меня минуты спокойствия, когда солнце припекало и заливало окоп тёплым парным светом, и я подставлял ему лицо, и сведённые мимические мышцы расправлялись и разглаживались, как крылышки новорожденной бабочки. И сами бабочки залетали ко мне, могли присесть на лоб – так спокоен я был. Но всё же это была оборона, монстры людского безумия ухмылялись за соседним холмом, потому что уже окружили, обложили меня полукругом, а за спиной моей бурлило море, там был вечный шторм, а я не умел плавать, и они это знали.

Каждое утро я брезгливо раздвигал реальность, чтобы спустить в неё босые ноги, а потом и погрузиться по горло, но всё-таки не с головой. Я из последних сил тянул шею, чтобы не захлебнуться.

Я старался показаться окружающим более нормальным, чем есть, чтобы они не сочли меня менее нормальным, чем я являюсь на самом деле, и их это устраивало. Я, конечно, не осуждал их за это, потому что каждый из них желал минимизировать соприкосновение с чуждым, поскольку был полон им изнутри.

Вся моя жизнь была попыткой борьбы с хаосом. Есть люди, может быть зачатые в правильный момент центростремительной гармонии, которых боится хаос и пространство вокруг них само рассредоточивается, и строится, и организуется. А есть другие, от которых пространство дуреет и бесится, и которые несут это проклятие и борются с ним, то есть – сами с собой и без толку.

Я даже назначил командующих фронтами, сначала просто для пробы, а потом, не сразу, осознал насколько это удобно, а главное, правильно. Против чего бы не велась война, главным противником любого полководца был, есть и будет хаос. Поэтому так важны фронты, форма, погоны, строй, как это ни противно, особенно по утрам.



2. Каждое утро я.


Каждое утро я выпивал эспрессо (двойной по чётным и "долгий" по нечётным) в кафе "Гилель" на улице, связывающей Старый город с остальным миром, и начинал жить. То есть, так это выглядело со стороны. Для меня же это кафе служило утренним казино. Я играл на жизнь, ставя начавшийся день, и как всякий заядлый игрок не заморачивался тем, что проигрываю этот световой отрезок чаще, чем выигрываю. Ведь то, что приходило со мной в кафе и уходило, чаще без меня, прежнего, было не одно и то же. Случайная буква на пластмассовой пирамидке указывала мне направление, в котором предстояло видеть весь последующий день, а официантке – куда нести заказ. Это как в детстве, когда кто-то закрывает тебе глаза ладонями, то сначала темно, но потом обязательно один из пальцев дрогнет, и в образовавшуюся щель прокарабкается розовый от капиллярной крови свет, и картина мира будет та, которая попадёт в поле зрения. Утренний жребий вёл за собой логику дневного существования, как ведёт за собой Земля — Луну, или кошка — котенка.

Только эта ежеутренняя случайность, можно сказать, что и не являлась случайностью. Закованная в железную маску ритуала и конвоируемая безжалостным законом больших чисел, случайность шла по известному только ей каменному коридору, сворачивая в нужные (кому? зачем?) переходы.

Помеченный буквой "пэй", я сидел в то утро на улице и ждал свой кофе, отодвинувшись от обоссанного солнечным светом угла столика. Мимо шли прошитые оранжевыми стежками иерусалимцы, антенны автомобилей превратились во флагштоки и размазывали по воздуху оранжевые или голубые сопли политических пристрастий. Прошли две девушки в военной форме. Обе взглянули сквозь меня на отражения в витрине, за моей спиной и почти одновременно надели береты. Я ощутил себя прозрачным. Прозрачность тут же родила следующее ощущение – чистоты жизни. Холодной чистоты жизни, которая текла сквозь меня по чётко заявленному руслу. Прозрачная ледяная жизнь струилась во мне по своим делам, а вверх по течению словно бы пробиралась форель, блестя чешуёй, упрямо, целеустремлённо, с рыбьей застылой решимостью, она словно бы выпрыгивала, рвалась против основной жизненной воли. И я вдруг с содроганием ощутил в себе жестокое упрямство. И понял, что оно поведет меня сегодня против течения. И наверное, не только сегодня.

Официантка поставила передо мной эспрессо, стакан воды, молочник и забрала больше не нужную ни мне, ни ей метку – пластмассовую пирамидку с буквой "пэй". Она улыбнулась мне особой улыбкой для завсегдатаев, а я, кажется впервые, ответил официантке улыбкой, а не поднятием уголков губ. Я действительно был благодарен ей за нерасторопность, за то что она не забрала букву до появления солдаток, когда я решил было, что "пэй" или "пей" (произносят по-разному) повелительное наклонение вечного русского глагола. День мог закатиться под ковер. Но теперь я знал, что "пэй" (она же "фэй") – это форель и ощущал в горле не завтрашнюю похмельную сухость, а злой, клокочущий холод. Кажется, наконец-то, в этом многомесячном ежеутреннем кофейном казино мне выпал крупный выигрыш.

Я слишком долго сидел за столиком. Пока хамсин превращал снизошедший на меня внутренний холод в прохладу, а потом растворял её в повлажневшей коже. Сидел, как оказалось, напряжённо и теперь с трудом поднялся, потому что кровь уже устала и не желала течь, как положено, она пробиралась противными укольчатыми шажками по сосудам, а я ждал когда восстановится способность нормально двигаться. И думал о том, что напряжённое ожидание, в котором я провел последние месяцы/годы перекрыло циркуляцию той духовной крови, которая обеспечивает чувствительность и спасает от онемения. И обманчивая обезболивающая напряженная лень чуть не сделала свое ампутирующее дело.

Меж тем хамсин вытапливал свинскую жирную суть из людей и намазывал её жёлтым сыто-блестящим зноем на все поверхности, оскверняя мой город. Я подумал об этом и содрогнулся. Это внезапное "свинское" сравнение было омерзительным, но ничего другого при виде живых на ум не приходило.

Следовательно, мое пробуждение началось с обличительных потуг и злобной готовности полноценно жить. Не очень-то приятно. Но лучше, чем прежде. Всё равно как смыть пот грязной водой.



3. В результате я.


В результате я прислонился к стене и решил успокоиться и то ли переждать приступ клокочущей жизни, то ли привыкнуть к турбулентностям её течения во мне. Не вышло. Ярость не проходила. То, что мир не изменился было совершенно очевидно. Но мир стал иным, это было тоже понятно. Следовательно, изменения произошли во мне. Стоило об этом задуматься и получалось, что привыкать к злобной готовности полноценно жить нельзя. Потому что меня захватывал хаос. Яростный, деятельный, освобождающий. Привыкать было нельзя, надо было учиться использовать его энергию для аннигиляции хаоса внешнего.

Ощущение, что это в принципе возможно, да что там, не просто возможно, а обязательно у меня получится – это ощущение было такое новое, такое захватывающее, такое сулящее, что может быть ещё и поэтому я вроде бы и стоял спокойно у стеночки, а пульс был, словно бежал. У времени тоже началось что-то вроде тахикардии. Во всяком случае, секунды частили, я специально пытался затормозить их медленным привычным счётом, да не тут-то было – рвались вперёд и убегали. Время менялось с прошлого на настоящее, мельтешило, дребезжало во мне, оно рвало ритм, словно я спотыкался, а оно меня настигало, а настигнув, вдруг стряхивалось в прошлое. Время во мне жонглировало окончаниями глаголов.

Блестящие кожистые листья ближайшего дерева жонглировали солнечными зайчиками. Я шарил беспомощным бешеным взглядом по толпе, пока не наткнулся на женщину. И понял, что только она не вызывает негативных эмоций. Только тогда я слегка успокоился, промокнул лоб оказавшейся в кармане салфеткой из "Гилеля" (лого с чёрным человечком, спешащим убежать из красного квадрата, а может с тенью от человечка на красном ковре) и, отклеившись от стенки, приклеился к тени этой женщины.

Солнце било нам в лица, и её тень в этот час была той же длины, что и оригинал. Она послушно стелилась мне под ноги, вылизывая все неровности асфальта, плясала на раскалённом тротуаре в сердечном ритме и дразняще легко ускользала из-под моих придавливающих подошв. Начатое как игра преследование переставало быть игрой, и когда кто-то ещё наступал на её тень, мне хотелось его отшвырнуть. За то малое время, которое я незаметно охотился на эту лёгкую женщину, я уже отлично изучил и даже почти выучил наизусть её походку, её пропорции, её особую посадку головы и её запах. Она мне не просто нравилась, я не просто желал её, а словно бы уже получил, хоть она ещё и не знала об этом. Удавшийся флирт с тенью давал мне право перейти в третье измерение...

Её тень ещё была со мной, а сама она уже прижималась к другому. Я опустил взгляд, его тень вытеснила с асфальта все, что уже было мне почти дорого.

Не надо было идти за ними, но мне действительно надо было в ту сторону. Они шли, крепко взявшись за руки. Не так, как я вчера, когда чуть соприкасался руками с Натали, давая ветерку доступ в интимное смыкание кожи, чтобы высыхал пот, и соитие не фиксировалось, а отодвигалось на будущее. Эти двое не признавали за хамсином права разделять распаренные тела. Я представлял/чувствовал, как потеют их ладони, как смешивается пот, как этот оплодотворенный друг другом пот капает на землю, и в этом месте зарождается сколопендра с раздвоенным хвостом, на каждом кончике которого сверкает высыхающая слеза. А ночью так же смешивается пот их животов, стекает в пах, заполняет выемку пупка, блестя в свете луны той же высыхающей слезой.


4. Я чувствовал.


Я чувствовал перепад, я словно стоял на краю глубокой трещины, в которую всё никак не мог заглянуть. Это мучило. Я не мог заглянуть в неё никак, хотя знал, что она предо мной. Я наклонялся, чтобы увидеть движение… чего? Я видел/ощущал всего лишь продолжение плоской земли, но шага вперёд не делал, ибо ещё тверже знал, что это обман, а трещина просто скрыта. Эта неоткрытая трещина ещё и искажала звук моего голоса, обогащала его надтреснутым эхом…

Старик в шортах, со страусиными ногами встретился со мной взглядом и спрятал голову в мусорный бак. Я развернулся и пошел в другую сторону. Произошло это на пересечении улиц Бен-Сира и Гилель, там, где Гилель уже как бы выдыхается и стареет, теряет сначала свое имя, а потом и направление. С людьми это происходит в обратном порядке. Допустим, моя дорога изменила утром направление. Или даже не изменила, а приобрела. Была ли у меня до сих пор дорога? Впрочем, это отдельный вопрос, сегодня для меня уже не актуальный и не слишком интересный. Ещё одно изменение, которое я зафиксировал в себе, потому что ещё вчера вечером мне это было не просто интересно, меня это мучило. Прежде я замечал лишь изменения в своём восприятии окружающего/окружающих, а это совсем не то же самое. Сейчас стоило пусть даже по-ученически тщательно отмечать, фиксировать/запоминать все ненужные в общем-то детали. Так вот, пересечение улиц Бен-Сира и Гилель. Справа – старое арабское кладбище, уже вряд ли хранившее в себе какую-либо человеческую гниль, а просто ставшее напоминанием. Нам – о победах, которыми мы перестали гордиться, арабам – о позоре, который они не хотят забыть.

Мне нужен был антракт. Трещина во времени. Только я не хотел в неё прятаться. И не хотел успокаиваться. Я прошел мимо скромного мавзолея неизвестного мне шейха, свернул направо, вглубь кладбища и уселся на бесхозную покосившуюся могильную плиту, как бы растворенную временем почти до состояния обычного дикого камня. Зачем? Я не хотел эксгумировать себя прежнего!

Я вообще не люблю кладбища. А также морги, анатомические музеи, похоронные бюро, отпевальные помещения, или как они там у нас называются. Все эти места, где мир живых чиркает по миру мёртвых, и выгорает пятно времени, разлитое по океану безвременья. Ну и что могло меня сюда привести? Не мысли о смерти – я не собираюсь умирать, я честно воюю. Значит, мысли о чужой смерти.

Думать о чужой смерти? Концентрироваться на том, что тебя не интересует? Но кроме личной и чужой смерти есть ещё "наша смерть". Надо только четко понять, кто здесь "мы". Семьи в принятом смысле слова у меня нет. Натали – не в счёт. И никаких промежуточных звеньев между семьёй и народом. Мой старый народ (вернее меньшая/лучшая его часть) неожиданно вылез из могилы, отобрал лопату и разогнал могильщиков. А сейчас, два поколения спустя, сидит как и я у могилы, только раскрытой и заворожено смотрит в сырую прохладу.

Сидя со своим народом у раскрытой могилы, я конечно становился частью "нашей смерти" и легко улавливал подлую логику предстоящего. "Умри, умри",– уговаривали меня столпившиеся вокруг. Хорошо, дорого и со вкусом одетые, с умными глазами выпускников престижных университетов, белокожие, они улыбались открыто и так знакомо, как улыбается друг по общежитию, любимый профессор-неформал, улыбались чуть смущённо и смотрели грустно, одежда была скорее траурной, подходящей и для присутствия на похоронах, и для того, чтобы потом помянуть покойника добрым словом в хорошем ресторане, и для того, чтобы самим быть в ней похороненными.

"Умри, умри – так будет лучше для всех." Странная манера уговаривать меня умереть странной мне не казалась, потому что в ней проступала уверенная уголовная логика "ты умри сегодня, а я – завтра".

Нет, они не были до конца единодушны. На похороны пришли и друзья, и враги, и просто любопытные, и те, кому полагалось по должности, и могильщики, в общем – все. Одни убеждали меня, что всё это понарошку, что как только я соглашусь занять место в могиле, символически обозначу это, опустившись на дно, могильщики тоже символически швырнут на меня несколько лопат этой земли, а потом сами помогут мне выбраться и подружатся со мной, и даже выпьют за мою жизнь, хотя пить им и запрещено.

Другие говорили о моей вине, моральной ответственности и воздаянии, они были из тех, производителей собственной комфортабельной справедливости, из самодеятельных судей, онанирующих на свою глянцевую фемиду.

Третьи пытались подкупить могильщиков, чтобы те зарыли мою отсыхающую десницу – и всё, оставшееся пусть существует, хотя делали это нехотя, просто из той же их частной справедливости.

Были и те, кто не слишком-то верил, что моя смерть продлит их жизнь, но хотели использовать любой шанс, они боялись могильщиков, нервно оглядывались на смуглые команды роющих новые ямы за их спинами, знали для кого они вырыты и соглашались, что меня-то, конечно, урыть придется, но зато после этого надо эффективно использовать ситуацию, убедить профсоюз могильщиков прикрыть кладбище и пройти субсидированные курсы переквалификации на садовников, именно на садовников, чтобы не пострадали производители лопат.

И чем дольше это длилось, тем выше становилось напряжение хаоса, производимого ими всеми. Хаоса и несправедливости. Словно ультразвук набирал силу и сдавливал пространство вокруг, плавил/концентрировал его и наваливал на меня эту мельтешащую тошнотворную вязкость, вдавливал внутрь меня тонкую оболочку моей личной свободы, которая раньше давала возможность дышать. Я растерялся.

Как же они все хотели платить и откупаться мной. Даже лучшие. Все! Как это оказалось обидно и несправедливо. Злость, обида. Я чувствовал свои невыплаканные слезы на горячих щеках, вернее чувствовал их жгущие солью и стягивающие, как шрамы, следы.

Я правильно не сделал этот шаг, в трещину. Она вскрылась сама. Она шевелилась нефтяной гнилью под ногами. Из неё разило вонью и публицистикой. А я? Пришёл оплакать себя, глядя сквозь себя?

Нет.

Да нет же!

Я не собирался умирать. Жестокое упрямство жизни клокотало во мне. Я был воином. И я был не один в поле. Я позаботился о том, чтобы нас стало трое. Мы сидели без бутылки на покосившейся ноздреватой могильной плите, над бездной и лепили слова.


ИНТЕНДАНТ: Странные тут плиты. Похожи на рафинад, завалявшийся за подкладкой шинели Времени.

СТРЕЛОК: Интендант, ты снабженец или наше всё? Почему мы сидим втроём, на кладбище и без бутылки?

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Потому что это мусульманское кладбище.

СТРЕЛОК: Ну, это на раз исправить. Уроем тебя, станет еврейским.

ИНТЕНДАНТ: Ты даже похоронить не сможешь.

СТРЕЛОК: Почему?

ИНТЕНДАНТ: Привык, что за тобой другие зарывают.

СТРЕЛОК: Дурное дело – нехитрое. Тут даже досок на гроб не требуется.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Мы здесь точно не случайно.

СТРЕЛОК: Где – здесь? Вот здесь?

ИНТЕНДАНТ: Да, это ты о чём? О могиле, о кладбище, о городе, о стране?

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Я бы так не разделял. Этот Город может оказаться могилой, а страна – кладбищем.

СТРЕЛОК: Ути-пути. Философ! На войне всё может оказаться кладбищем. Даже сортир.

ИНТЕНДАНТ: А как мы здесь оказались?

СТРЕЛОК: За блядью потащились.

ИНТЕНДАНТ: У неё походка была красивая...

СТРЕЛОК: У неё жопа была красивая. Хоть и слишком вихлястая.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Здесь нет противоречия. Хорошая жопа только украшает походку, а красота походки подчёркивает форму жопы. Когда только вы научитесь видеть картину в целом?


Сегодня они меня раздражали. Они не резонировали, а резонёрствовали. Они не смогут командовать моими фронтами до тех пор, пока не поймут, что всё изменилось, пока злость и тахикардия не подбросят их со старой могильной плиты.

Но я, все-таки, попытался увидеть картину в целом. Сначала внешнюю – это всегда проще. Меня окружала вечность. Её подогревала живая точка моего вечного Города и моего трепещущего времени, а в центре этой точки сидел я, клокочущий от ярости человечек. Жара подплавила воздух, и он стоял вокруг слоями, оседал на могильные плиты, которые уже стали просто камнями моего города. Небо, белесое, обложенное как язык больного, высыхало вверху. Ещё неподалеку прохаживался мужик с мохнатой белой собакой, не созданной для этой погоды. Сам мужик был в оранжевой майке, а на собачьем ошейнике голубела ленточка. Пёс задрал ногу на куст. Он жил вне контекста кладбища, да и никому не пришло бы в голову объяснять собаке почему нехорошо мочиться на могилы, пусть даже и бывшие.

А почему, действительно? Да и кто из нас имеет право учить собак правилам поведения на кладбище. Просто в настоящем всегда отражается старческое уродство будущего. И через несколько недель люди с голубыми ленточками разворошат могилы кладбища в Гуш-Катифе, и одетые в оранжевое родственники неудостоившихся покоя покойников тоже ничего не смогут им объяснить, хоть и сорвут голоса.

Собака словно принюхалась ко мне издалека, чихнула и затрусила дальше по своим собачьим делам, увлекая за собой хозяина на несуществующем поводке.

Жизнь, прожитую мною в Израиле, можно назвать собачьей. Не в смысле, что жилось мне плохо. Это не о качестве, а о продолжительности. Просто я заметил, что щенки, привезённые репатриировавшимися вместе со мной знакомым, начали умирать. И я стал автоматически подводить итоги. Получалось, что вся моя собачья жизнь в Израиле была сытой и неохотной. И теперь мне предстояло выйти на охоту. На сытых и подлых собак. Я ещё не понимал как сложится, но одно я знал точно, и оно было неотвратимо – собачья жизнь кончилась и наступала волчья.


СТРЕЛОК: Волку не нужна "картина в целом". Это только мешает решению задачи.

ИНТЕНДАНТ: У тебя что, есть задача?

СТРЕЛОК: Да. А у тебя?

ИНТЕНДАНТ: Ну... да. Есть.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: У нас у всех есть задача. Это что, новость?

ИНТЕНДАНТ: Да это понятно, я почему запнулся... потому что подумал, что кроме задачи есть же ещё что-то... Нет, мне без общей картины нельзя.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Я её тебе изготовлю, не волнуйся.

ИНТЕНДАНТ: Мне?! Нафиг мне твоя перекошенная картина? Я работаю с деньгами, а они уважают реальность. Обклей своими плакатами гробы героев!

СТРЕЛОК: Павших героев не трожь!

ИНТЕНДАНТ: Да при чём тут они. Я об объективности. И о мужестве её разруливать.

СТРЕЛОК: А я о том, что объективность мне и нахрен не нужна.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: А я о том, что объективности вообще нет. Поэтому объективность надо создавать.

СТРЕЛОК: Зачем её создавать? Объективность – это то, что возникает после победы.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: А до победы – что?

СТРЕЛОК: А я скажу. Дисциплина. Боевой дух. И устав.

ИНТЕНДАНТ: Веру в командира забыл.

СТРЕЛОК: Зря издеваешься. И вера в командира, да! Даже если объективно он полное дерьмо.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Ну правильно. Устав – это инструкция по правильной эксплуатации объективной реальности.

ИНТЕНДАНТ: Для идиотов.

СТРЕЛОК: Для бойцов!

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Ну и что? Идиот, действующий по твоему уставу – уже не идиот, а боевая единица.

ИНТЕНДАНТ: И сколько крапленых реальностей у тебя в рукаве?

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Ты никак не поймешь. Реальности – это не карты. Это одна снежная баба, к которой можно долепить что хочешь. И убрать что можешь.

СТРЕЛОК: О, реальность – как баба, это хорошо. Это зримо. Такая же подлая. В войне вообще баб и реальности мало. Главное – это задача. Победить.

ИНТЕНДАНТ: Главная задача – чтобы тебя не победили.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Главная задача – убедить окружающих, что ты победил.


Они, каждый по своему, хотели творить реальность. А это ошибка. Трудноисправимая ошибка накатанного мышления. Как на ледяной дорожке, где разбежишься и скользишь туда, куда она накатана.

А на самом деле, настоящее не ходит по дорожке, оно оставляет дорожки за собой и поэтому кажется, что оно по ним прошло. Оно творится по собственным законам, по законам этого вот настоящего. Изменяя его, мы надеемся изменить будущее, но лишь неумело кромсаем настоящее. А надо иначе. Надо менять будущее сейчас, надо представлять его и действовать исходя из него. Даже если настоящее против. Надо суметь не заметить настоящего, да попросту наплевать на него. И наносить по подлому будущему упреждающие удары. В моём случае. Надо действовать через голову этого скотского настоящего. И если я знаю, что меня хотят убить, и обязательно умертвят, и это уже не изменить, то я обязан мстить за это сейчас, пока я ещё жив. Это же так просто! Превентивная месть! Это просто и справедливо. Это не только просто и справедливо, а ещё и единственно правильно для меня. Может быть, потому что я так решил, может быть потому что так надо, но главное – потому что я это знаю. И ещё потому, что они мне все надоели. И чужие, и свои. Они, производящие хаос и насильно вовлекающие в это разрушительное действо меня. Затаскивающие меня в пот и кровь.

Но теперь во мне колотился свой, личный, созидательный хаос. Который я должен приручить. Если он только способен одомашниться. Если он похож на одуревшего от одиночества запертого зверёныша, который грызёт извёстку со стен, скулит, гадит и ждёт возвращения того, кого он согласится считать хозяином. Ясно, что его придется растить, приручать, дрессировать и использовать.

Его я мог бы противопоставить хаосу дикому, враждебному. Надо в каком-то смысле повторить путь предков-охотников, воровавших у лесного хаоса волчат, чтобы потом использовать прирученный лесной хаос для защиты от внешнего убивающего хаоса диких волков. Только моя задача сложнее. Мне противостоял не лесной, а высокотехнологичный хаос ХХI века, подлый, умеющий даже организовывать людей, упорядочивать (псевдо!) их мозги во имя своего торжества. Даже сбивающий людей в собачьи стаи из страха перед собой. А это не мой путь. В любой стае я сразу же перегрызусь с вожаком, но даже победив его, не смогу удержать стаю от распада, потому что не умею подчинять себе слабых. Да и не хочу я за них отвечать!

Я ненавижу толпу. Мне почти все равно какая это толпа – чужая или своя. Я ненавижу, когда потные тела скользят по моей коже, когда с каждым вдохом лёгкие мои набирают частички чужого дыхания, нечищеных зубов, гноя горла и болезней желудка, когда я упираюсь взглядом в потные подмышки и фурункулы лиц. Если это все – враги, то я ненавижу их так, что сам становлюсь чистой ненавистью и начинаю практически выворачиваться ею, наматывая кишки и внутренности на толпу, чувствуя, как мучительно перестаю существовать, любить, чувствовать.

А если толпа своя, то стыд за мою ненависть парализует меня, и остаётся тягостное, выматывающее отвращение, за себя, за свои чувства, за свой разум, за эту свою жалкую толпу, за то, что не получилось у меня раствориться, за то, что растворение в ней – это предательство по отношению к себе, за то, что я получаюсь уродом, но они, они сами производят хаос и при этом я должен считать себя их частью!

Я хотел бы видеть картину в целом, но я не желаю участвовать в ней изнутри. Мой жалкий до сегодняшнего утра индивидуализм вдруг оказался не столь уж жалким, он получил большого белого зверя (пса... да нет же – волка, ещё волчонка, Волчка!) ненависти, мести и силы. И теперь главное – не поддаться соблазну повязать на этого псового какую-нибудь цветную ленточку. Потому что это мой прирученный, но одинокий и личный Волчок, он не создан для стаи. Точно так же, как и его хозяин (будущий я?) не может быть частью толпы.

Конечно, я должен отдать что-то взамен себя. Я это понимаю и вполне принимаю. Чувство – это мало, это должно быть действие, конечно. Много упорядоченных людей создают со временем такой непробиваемый хаос, что только мощный куммулятивный заряд хаоса в ком-то, готовом принести себя в жертву ради уменьшения хаоса в мире, способен это стену пробить.



5. Мне было.


Мне было пора идти к Натали – она боится своего пустого дома и всегда радуется, когда её ждут. Но ни разу мне об этом не сказала. А я боюсь, что если скажет – я перестану её ждать, ведь она воспримет это как победу над моим хаосом, победу своего распорядка над моей свободой, а побеждать свой хаос должен и имею право только я сам.

Мне надо было встретиться с ней именно сейчас. Натали, конечно, не слишком тонкий человек, но меня она чувствует, как никто. Часто она начинает подыгрывать моим "кофейным жребиям" ещё до того, как я их как-то проявляю. Я вычленяю в ней три модели поведения. Я даже дал им наименования "маркитантка", "капитанская дочка" и "лилябрик". И она почти безошибочно выбирает ту, которую мне хотелось бы.

К чёрту всех трёх! Поймёт ли это Натали? А если поймёт, то продвинется ли дальше меня самого в понимании происходящего со мной? Ведь я даже представления не имел, какая женщина мне была нужна. Если вообще какая-то нужна, то есть, если никакая не нужна, значит сгодится любая, а это заведомо не так, со мной так не бывает.

Я трудно схожусь с людьми. То есть, я умею профессионально отрабатывать все эти принятые бизнес-ужимки, да и влиять на людей у меня получается, но удовольствия, не говоря уже о радости, от этого не испытываю. Напротив, я выполняю тяжёлую неприятную/нервную работу и устаю. Чтобы я начал испытывать радость от общения с человеком, он должен долго сужать круги вокруг моего "я", пока мне не захочется открыть для него ворота в лабиринт. А потом, если он блуждает правильно, я сам отпираю те потайные калиточки, которые отделяют уровни приближения ко мне. Как в компьютерной игре. Играющий должен зачем-то желать играть (в данном случае в меня/за достижение меня), а я должен хотеть ему помогать. Неблагодарная, трудная, да практически невыполнимая задача. Натали же довольно легко пробежала несколько первых уровней, и я уже лыбился, как дурак, когда бежал ей навстречу – отворять очередную калитку, у которой мы надолго застывали, обнявшись, чувствуя тепло друг друга, но ещё не становясь одним телом. Я, честно сказать, боялся. Боялся надеяться. Но уже начал. И не собирался ничего с этим делать. Надежда на её появление в сердцевине лабиринта, в моей камере-одиночке, из которой меня ещё выпускают, но никого не впускают ко мне, эта надежда уже деловито засуетилась. Я всё чаще мечтал об окончании срока своего одиночества, не признавая его пожизненным.

Натали обитала в своём офисе. Вернее, офис у неё был внутри съёмной квартиры. Тихая узкая улочка на задворках Емин Моше, прочный трехэтажный дом оттоманской застройки, отдельный вход, крыльцо, обвитое виноградом, две просторные комнаты с высоченными потолками, одна над другой. Нижняя – корпункт, офис заурядной журналистки, которая ещё не потеряла надежд на скандальную карьеру в горячей точке. А над ней – мятное логово безалаберной женщины-цветка, босоножки и длинноволосой веснушчатой хиппушки, любимые цвета которой – охра, оливковый и сепия, а любимые запахи – кардамона в джезве и яблочного табака в кальяне.

Я никогда не поднимаюсь на второй этаж, когда Натали нет дома. Не знаю, догадывается ли она об этом. Наверное да. Кажется ли ей это важным? Наверное нет. Зато я без всякого смущения пользуюсь всей техникой. Хотя у современной женщины компьютер интимнее кровати.

Я включил телевизор и компьютер, попал по завалявшемуся в браузере линку на захудалую новостную ленту и решил заняться образованием Волчка, а на самом деле – просто очисткой собственных мозгов. Ведь банальные истины, не встречая отпора логики и здравого смысла, неизбежно наглеют и начинают претендовать на универсальность. И чуть ли не единственный способ загонять их в подобающие границы – излагать очевидное кому-то, кто понятия о нём не имеет – инопланетянину, стенке, своему отражению в зеркале, Волчку.

Чтобы Волчку стало интересно, я кликнул на "новости природы". И прочитал вслух:

"Учёные обнаружили на лаосских рынках тушки грызунов, принадлежащих к ранее неизвестному семейству млекопитающих." Учёные, Волчок, это представители моего биологического вида (вид – это меньше чем семейство), дальше других продвинувшиеся в знании о чём-то. "Местные жители называют этих животных кха-ньоу и употребляют их мясо в пищу." Ты, конечно, спросишь меня, что это за учёные, если люди издавна промышляют и лопают это семейство грызунов, торгуют его мясом и шкурками на рынках, а они только сейчас о нем узнали? Так вот, Волчок, это ещё относительно приличные учёные. Биологи. Работают с плотью. А ведь придуманы ещё общественные и гуманитарные науки, в которых не формулы выводят, а хватают символы и знаки, что под руку попали и подгоняют под комфортабельный ответ. Поэтому я себя подредактирую – учёными называются представители моего биологического вида, сумевшие навязать другим его представителям впечатление, что они больше всех знают о чём-то.

Только Волчку всё это было неинтересно. Конечно, я сглупил. Ведь мой Волчок никак не связан с такой природой. Он – будущий зверь ненависти, мести и силы! Поэтому я поискал для него подходящую пищу. Это было нетрудно. До чего же, чёрт побери, это теперь нетрудно:

"Телерадиокорпорация BBC больше не будет называть организаторов взрывов в Лондоне террористами. Слово "террорист" будет заменено во всех репортажах на более нейтральное слово – "бомбист". По мнению руководства телерадиокорпорации, "безответственное употребление слова террорист, которое имеет оттенок осуждения и чересчур эмоционально", подрывает доверие к новостям BBC. Поэтому, говорится во внутренней директиве ВВС, слово "террорист" скорее мешает понимаю событий, чем помогает ему."

Понимаешь, Волчок, мозги современного человека отучены воспринимать реальность неопосредованно. Раньше как было – жил человек, смотрел на горизонт, выл на луну и его понятия как-то, пусть косо, но складывались из его же собственных ощущений и наблюдений. Такая была самодеятельность. А теперь так не получается. Мозги наши формируют, как лёд из воды. Они как бы кристаллизуются. Вот представь, как потихоньку, с детства, мозг кристаллизуется (понятизируется) таким образом, что даже можно выделить некую единицу "стоимостью в одно понятие", это такая расхожая монета, которой пользуется человечество. То есть, у каждого свой кошелёк, но монеты в них, хоть и разного достоинства, количества, чеканки и металла, но с одного монетного двора. И теперь ты понял, что такими мозгами достаточно просто, ну не манипулировать напрямую, а, скажем, обсчитывать их. Понял?

Нет.

Хаос уколами невозможного пытается запутать/умертвить/победить и создаёт невнятное серое пространство, где возможно всё, хоть новое семейство крыс на рынке в Лаосе, и разум, если он сдаётся, – засыпает и плывёт в завихрениях общего сумасшествия/хаоса, застревает в корягах и камнях, смердит. Чтобы выжить, разум должен быть осторожным и хитрым, оценивать/предвосхищать провокации. Разум должен, как форель на нерест, идти против течения, брать пороги, только перепрыгнув порог, можно выйти на следующий уровень понимания происходящего в мире. Ты должен этому научиться!

Натали опаздывала. На её мобильный после одного случая я стараюсь не звонить, во всяком случае, когда она работает. Мне не нравится звонить, не зная услышу я живой голос Натали или неорганический корректный голос профессиональной журналистки.

Долго её ждать мне тоже не нравится. У меня недоверчивые/настороженные отношения со временем, мы играем друг с другом без правил. Время знает, что я плохо его чувствую, а от ожидания впадаю в странное состояние безвременья, как закатившаяся в щель монета. И тогда ощущаю себя обсчитанным. То ли Натали, то ли самим Временем. Вот видишь, Волчок, от понятий так же трудно уходить, как от женщин. Ладно, как от погони. Монета – это вообще хороший пример. Нечто конкретное, наделенное абстрактной ценностью. Всё абстрактное мышление человечества начало корёжиться в тот момент, когда родилась монета, стоившая больше, чем содержащийся в ней металл. После этого было много всего в истории человечества, ты ещё потом это узнаешь. Главное, что теперь ты понял почему в наше с тобой время террористов самой низкой пробы так легко объявляют бомбистами/бомбометателями/бомбардировщиками. А ведь и недели не прошло, как в их Лондоне террористы убили больше полусотни человек. Понял?

Нет.

Да потому что это инфляция, Волчок! Мы сейчас живём... мы с тобой попали, Волчок, в эпоху всеобщей инфляции всего. Дружной, как хор. Что мы можем сделать, наблюдая их песню из темного зала? Отказываться подвывать, конечно, но этого мало.

Ненавидеть?

Да. Ненавидеть. Швырять им обратно в морды их фальшивые монеты!

Всех?

Это самое сложное в науке ненависти. Чужих. Но не всех. И некоторых своих, иногда. И себя тоже, но не всегда. Сложнее всего с теми, кого любишь...

На самом деле, конечно, я упрощал. С теми кого любишь – ещё более-менее понятно, там обычно триггерная любовь-ненависть, без промежуточных состояний. Сложнее с теми, кого ещё только готов полюбить.

Хорошо, что у меня появился Волчок, с которым можно ждать Натали. Своих фронтовых командиров я никогда не брал сюда с собой. Мне даже не приходило это в голову. Хотя самой Натали всё равно кого я с собой притащу. Когда мы вдвоём, она живет коммуной из двух человек. Когда меня нет, она живет коммуной из одного человека. В последнем я почему-то уверен, хотя мы это никогда не обсуждали.

Рядом с компьютером, на рабочем столе, фотография в рамочке: улыбающийся молодой мужчина с ребёнком. Я однажды все-таки спросил. Оказалось, что это муж её кузины. Я недоуменно промолчал, подыскивая слова, а она рассмеялась и объяснила, что семейная фотография веселых красивых людей на рабочем столе – это признак душевного здоровья и равновесия, а следовательно располагает людей и способствует общению.

Их ненавидеть?

Нет. Нельзя ненавидеть витрину магазина. Я понимаю, что тебе хочется подловить меня на смещении понятий. Я ведь назвал дальних родственников Натали – "витриной магазина". Но это всего лишь метафора. Я всего лишь выставил на первый план особенности отношения к ним Натали. Ты должен отличать карточные фокусы от профессионального шулерства.

Оправдываться спокойно я точно не умею. Я нервничаю, начинаю подозревать себя в мельтешении, в дребезжании, в подобострастии. В итоге озлобляюсь и становлюсь высокомерен. Не надо это повторять хотя бы с Волчком. Надо его чем-то заинтересовать. Может быть, уголовная хроника?

"Суд Петах-Тиквы приговорил к одному году тюрьмы и лишению прав сроком на два года 59-летнего водителя из арабской деревни Бака-Эль-Гарбия, задавившего насмерть пешехода и пойманного при вождении без прав."

Ненавидеть?

Можно. И судью в первую очередь. Потому что у нас прецедентное право. Это когда каждое смещение четкости понятия узаконивается и становится трамплином для нового прыжка закона в сторону, подальше от понятий. Это вроде государственного сколиоза. Есть такая болезнь позвоночника. Тебе как, не слишком сложно?

Нет.

Значит, всё понятно?

Нет.

Мы гордимся тем, что прямоходящие, понял?

Мы?

Не придирайся! Сколиоз искривляет позвоночник, и человек становится кривоходящим. Мы живём в кривоходящем обществе.

Ненавидеть?

Да!

Мстить?

Да!

Хаос, в котором захлёбывается человеческий разум, лжив, маслянист и лжеструктурирован (частная жизнь/политика/искусство, да и всё прочее), при этом эта лжеструктура – лишь ширма для метастазов общей опухоли. Единственный выбор, доступный современному человеку, это выбор фронта. На самом деле, речь об одной войне, можно назвать её политикой, можно сколиозом, а можно вобще не называть, а просто идти наощупь, исходя из остатков здравого смысла.

Все мы невольные заложники мало зависящей от нас ситуации, которая вдобавок ещё и опошляет наш личный интимный хаос. Я знаю, что ты не понял. Но ты поймёшь!

Я не люблю, когда Натали опаздывает не потому, что нетерпелив и не люблю ждать. Ждать красивую женщину в уютной, хорошо кондиционируемой квартире – вполне приятное занятие. Просто когда Натали опаздывает, пустота привлекает хаос, превращая ожидание во встречу опаздывающего самолета – никогда нельзя быть уверенным, что это банальная задержка, а не заклинившее шасси, не вынужденная посадка в чужой стране, не украинская ракета, не террорист ака бомбист на борту.

Тогда было вот так же. Вот точно на этом месте я сидел и её ждал. Кресло другое было, не на колёсиках. Поэтому, когда она вошла, я неуклюже кресло отодвинул, а сам встал ей навстречу. И почти столкнулся с таким... аутентичным, как сказала Натали. И она сказала, что ему обязательно надо помочь. То есть, если бы она просила моей помощи, а на самом деле – содействия/соучастия, я бы ей отказал. Но она в этом не нуждалась. Она просто озвучивала свои намерения. Мол, надо помочь жертве оккупационного режима, и она поможет. С моей стороны подразумевалось соглашательство. И я, Волчок, смолчал.

Натали, зная мою чувствительность к запахам, сразу заметила, как я отодвинулся. А я ещё старался сделать это незаметно, я стыжусь своей брезгливости. Натали сощурилась, потом блеснула болотной влагой взгляда и контрастно сухим голосом пояснила, что Муруан вынужден кормить семью (там, Волчок, было ужасное количество душ названо, больше, чем в любом вашем логове), и тех грошей, которые ему платит богатый сосед за целый день тяжелой работы на солнцепёке, ни на что не хватает. А разрешения на работу в Израиле у Муруана нет и быть не может. Потому что его старший брат, вместо того, чтобы разделить с младшим братом заботы о семье, сидит в вашей тюрьме.

Сам гость сидел точно как в тюрьме – на краю стула, напряжённо, чуть подергивал молодыми усами, неровными, как шеренга новобранцев. Он явно не знал, что я здесь не хозяин, а почти такой же гость как он, вот и боялся, что мужчина, вопреки желанию женщины, выдаст его на съедение стае.

Пока Муруан отмывался от легальной работы, чтобы, выспавшись, наутро начать нелегальную, мы шипели друг на друга. Натали высокомерно объясняла мне, что она не собирается занимать в этом ужасном конфликте ничью сторону, а просто остаётся человеком и помогает всем, кому она может и хочет помочь. Это, Волчок, правда. Она умеет и любит сострадать. Это война моя/наша, а не Натали, она может позволить себе жалость. А мы с тобой – нет.

Мне сложно объяснить Натали, почему её картина мира (ну конечно, картина!) несуразна. Да потому, что я, будучи не стайным, а напротив – совершенно одиночным/одиноким существом, очень чётко ощущаю свою породу и принадлежность к определённой стае. Я знаю свою стаю, хоть и не вхожу в неё, ну это, Волчок, тебе должно быть понятно. А ей это было не очень понятно, потому что не вписывалось в рамки её картины. Но она не хотела меня обижать, поэтому выслушала, аргументы вроде как приняла к сведению, пообещав, что постарается в будущем не вовлекать (тут она запнулась и нашла другое слово – "приобщать") меня.

На самом же деле я говорил ей всё это только из-за того, что игра в понятия очень похожа на игру в дурака. И надо на ход отвечать ходом, карту бить другой картой. Тогда играющие чувствуют себя комфортно и способны уважать мнение друг друга (делать вид). Но когда играешь в дурака с милым тебе человеком, нельзя приводить очевидные аргументы. Потому что это игра понятиями, а не нравоучительная нотация. Нравоучительную нотацию, если можно не слушать, никто не будет слушать. А уж не слышать её можно всегда. Игра же в дурака – процесс, доставляющий если не удовольствие (хотя обычно – да), то по крайней мере оставляющий ощущение диалога, как правило ложное. Но это не мешает играть и даёт шанс быть услышанным (а надо ли?)

А ведь всё было примитивно донельзя в этой вечной схеме враг-друг. Ближневосточный сериал: младший брат желает мстить за старшего, если даже пока ещё не желает, то со временем, когда до вербовщиков биобомб дойдёт, что он работает в Израиле, ему объяснят, что он не может не желать смерти врагов, если, конечно, он мужчина, а не шакал. Ну и прочая отработанная цветистая риторика. А к тому времени и сам Муруан устанет прятаться и бояться, возненавидит полицейских, прораба, да и всех слишком хорошо и легко живущих израильтян. Соседа, платившего ему за работу гроши, он не возненавидит. По его понятиям ненависть к соседу, наверняка дальнему родственнику или хотя бы члену того же клана – чувство низкое. Он знает где его стая и где враги гораздо чётче и непоколебимее меня. И не пытается/не хочет быть снаружи.

Натали всё не возвращалась. Ждать я не люблю, но никогда не устаю, просто появляется услужливая лень, и время проматывается вперёд в ускоренном режиме, с разрывами, но не без приятности. Только сегодня было иначе – Волчок не задрёмывал, а всё чего-то ждал, мне же от клокотания жизни не сиделось на месте и хотелось хоть что-то делать. А что-то делать в чужих офисах я не привык.

Тогда я вспомнил, что на нижней полке у Натали завалялись неизвестного (мне) происхождения костяшки домино, и решил использовать их как учебное пособие, ведь Волчок был ещё маленький и ему требовалась наглядность.

Сначала я поставил костяшки на попа в ровный ряд и завладел вниманием Волчка, продемонстрировав ему классический "принцип домино". Мы проследили, как из ничего, из легкого щелчка по костяшке, родилось движение и оставило за собой ровный след разрушений.

После этого я выстроил из костяшек кривой, поражённый сколиозом позвоночник. И снова подтолкнул первую, словно нажал на чёрную клавишу какого-то инструмента. Движение родилось и, слегка заносясь на поворотах, лихо положило всю шеренгу чёрных прямоугольников, всякий раз чуть уводя "понятия" в сторону.

Вот так-то, Волчок. Можно сместить в эту сторону, можно в ту. А если точно рассчитать, то можно не просто отклонить в сторону, а привести "понятие" из любой точки в заказанную.

Как?

Я зазмеил падающие костяшки, от мышки к "витринной" фотографии, по дуге между авторучкой и чашкой.

Когда со стуком последний чёрный обелиск упал на столешницу, диктор сообщил, что в Шхеме похищена террористами иностранная журналистка. Волчок мокрым холодным носом ткнулся в сердце, и оно сжалось.



6. Я сразу.


Я сразу понял, что это Натали. "Зачем же...",– вибрировали фибры, а что зачем – это я и сам не знал, а просто повторял и повторял. Мыслей не было, их заменила мантра. Ощущение тошнотворной ненависти к тем, кто... и уничтожающей какой-то жалости/нежности к ней. Зачем же... Я кружил по офису, как раненый. Мы с Волчком кружили. Недолго.

Наконец, я сел и смог усидеть на месте. Набрал номер её мобильника, ответили по-арабски, судя по тону и ржанию в конце фразы – что-то хамское. Затем замолчали. Я внятно назвал имя Натали. С вражеской стороны издевательски пропели: "Риииалиии?" и отключились.

Я растерялся, но зато мантра сбилась, и вернулась возможность длить мысль. Можно было остаться здесь, на её территории и ждать скорой встречи с агентами ШАБАКа. Можно было резко перебраться на свою территорию, отдалить встречу со спецслужбами и попытаться что-то предпринять. И хотя ситуация была не из тех, в которых реально что-то сделать самому, нелюбовь к гэбне всех национальностей перевесила, и я ушел/сбежал.


СТРЕЛОК: Надо было хард из компа выковырять.

ИНТЕНДАНТ: Не надо было. Пусть им займутся специалисты.

СТРЕЛОК: Хорошо, хоть бумаги со стола сгрёб. А по ящикам не пошарил. Ну что, в Шхем?

ИНТЕНДАНТ: С какой стати? Да и бумаги мы ещё не смотрели.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Это не бумаги, это улики. А чинение помех следствию – это статья.

СТРЕЛОК: А чинение помех действию – это трусость!

ИНТЕНДАНТ: Храбрость – это алмаз, который должен быть оправлен в спокойствие.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Обожаю восточную цветистость! Вот... нетерпеливый храбрец подобен преждевременной эякуляции. Надо оправиться от удара, отцы.

СТРЕЛОК: Уболтали. Оправиться – для солдата первое дело. Оправиться – это хорошо для евреев. Гы.


Я решил не вносить в дом её бумаги. Агенты могли прийти когда угодно – и раньше меня, и вообще не прийти. Следовало прочитать всё сейчас, по дороге, в укромном месте. Тем более, что домой я шел/отступал "огородами", через парковую зону за отелем "Царь Давид". То ли чувство опасности насторожилось, то ли это Волчок не спал, а крался задворками по неопрятной траве.

Дойдя до могилы семейства Ирода, я как-то приуспокоился и даже замешкался. Наверное потому, что захоронения (хоть я их не люблю, но надо признать) – это те места, где засыпает хаос. Как рыба. И становится неподвижным мутным месивом с налётом прошлого. И мёртвые глаза его, от соприкосновения со спокойствием земли, подёргиваются разноцветной перламутровой патиной, той, которую можно видеть на выкапываемых осколках римского стекла, его ещё вставляют в оправы из драгоценных металлов и украшают этим живые тела (и оттеняют неживые глаза).

Вот этот склеп, который хранит не прах, а всего лишь пустоту и ложное представление давно умерших поколений о том, что здесь была похоронена царская семья. Ложные представления, ложная память – это самая живучая штука. Потому что она никого ни к чему не обязывает. Слово "говорят" в начале любого предания как бы снимает ответственность с конкретного говорящего и растворяет его личность в винном уксусе времени. Но и ничего достовернее молвы не бывает, поскольку это как татуировка – въедается и остаётся, её всегда можно почти увидеть, почти пощупать. Анонимность – это почти всегда знак какого-то нарыва.

Поэтому, сев в тени на траву и прислонившись к камню, я начал просматривать бумаги с тех, на которых не было никаких подписей или адресов. В основном это были фрагменты (она называла их "кадры") очередной статьи. Меня в своё время, помню, растрогала её манера сочинять большие статьи. Правда, я всего один раз присутствовал при этом действе. Натали не успевала в срок, попросила молча подождать полчаса-час, да и забыла про меня. Она выдергивала листки из блокнота, распечатывала отрывки текста из компьютера и раскладывала бумажный пасьянс прямо на серо-бирюзовом ковре офиса, придавая монотонному цвету какой-то меняющийся нервный ритм. Бумажки то быстро, то медленно перекладывались с места на место, незаметно бумажное каре превращалось во всё вытягивающийся эллипс, пока, наконец, не выстроилось "паровозиком". Но больше всего это было похоже на белые костяшки домино, полегшие под своим неизменным принципом.

Несколько маленьких листков явно были вариантами названия: "Волос Геры", "Избранные для жертвоприношения (жрецы или жертвы)", "Перед третьим звонком (гонгом? храмом?)". В первом (как мне показалось) "кадре" Натали довольно подробно расписывала свой действительно немалый ближневосточный опыт (журналистика, участие в гуманитарных и образовательных программах; четыре арабские страны и Израиль). В конце она делала вывод, что знает о палестино-израильском конфликте не понаслышке. А ведь я ей полвечера терпеливо, как Волчку, объяснял, что это фальшивое, искривлённое понятие, уводящее от реалий арабо-израильского конфликта, происходящего прямо на её прекрасных болотных глазах!

То есть никакого конфликта с палестинцами у вас нет? – насмешливо спрашивала она, продолжая, не стесняясь моего присутствия/взгляда, превращаться из журналистки-лягушки в прекрасного лилябрика.

Ни конфликта нет, ни самих палестинцев,– заводился я и отводил взгляд на ковёр, к зеленому комочку её журналистской шкурки.– Старый трюк дворовой шпаны – послать самого мелкого плюнуть на прохожего, а потом разыграть возмущение: "Что же ты, сука, маленького обижаешь!" С кем происходит драка у прохожего? С мелким? Как же!

Но ведь палестинцы есть,– улыбалась Натали,– ну посмотри любую газету, любую передачу, ты услышишь там этот термин, а значит он есть. Это азы современного существования. А ты воюешь с призраками прошлого, словно стоишь у пустого гнезда и ругаешь скорлупки. А птицы уже улетели.

Змеи,– исправил я. – Змеи уползли.

Вот видишь,– отметила она.

Я не желаю принимать участия в вашем журналистском переименовании действительности. Это ведь дело добровольное, да? Ты принимаешь участие, я – нет. Я не участвую в объявлении группы арабов-пришельцев отдельным народом, не называю их "палестинцами", не привязываю их этим к местности, не ратую за двадцать какое-то арабское государство, отхватывая куски от нашей маленькой полоски суши!

Бедненький,– засмеялась она,– дали сиротке маленький кусочек суши и пока он его ротует, тут же начали откусывать от него огромные куски.

Посмеиваясь над её эмигрантским русским, я научил Натали слову "ратует" (от воинственного "рать", а не от жевательного "рот").

Потом мы пошли в "Иерусалимский дворик" к красным фонарям "Сакуры" есть суши, потом переместились в соседний бар "Красный", пили красное вино и болтали о пустяках, как нормальные люди. Я, правда, первое время искал повод вставить, что будь конфликт палестино-израильским, он не длился бы десятилетиями, хватило бы нескольких суток, но потом резко осознал, что всё это говорено-переговорено, пережёвано, вторично. И этот разговор ну никак не шел ни к саке, ни к доброму калифорнийскому вину с гусиным паштетом. Он просто добавил бы ещё один тонкий слой к тому тёмному тяжелому слоистому сгустку, который тихо рос в моей внутренней заводи/омуте и всё сильнее тянул ко дну.

К разговорам, кажется, надо вообще относиться иначе. Они всё меньше значат и всё больше лишь оттеняют происходящее. Гарнир. Скоро в глянцевых журналах можно будет прочитать какой разговор рекомендуется к какому вину. И это было бы вполне логично, нельзя же считать просто совпадением, что поглощение еды и исторжение слов – функция рта. Наверное поэтому ничто так не стимулирует общение, как совместное поглощение еды. Ну и всякие выражения, типа "словесная жвачка" отсюда же. А настоящим остаётся лишь действие. Но так как чистого, голого действия не существует, оно тоже обложено ватой разговоров, да обычно там и запутывается, остаётся в своём мягком плену. Значит, действию могут способствовать лишь мысли. А лицо должно улыбаться или быть спокойным. К следующему "кадру" лицо моё успокоилось/окаменело.


"Я не боюсь начать с буквы "я". Это ведь моё субъективное отношение к происходящему вокруг. И я имею право высказать свои мысли. Раз уж они у меня появляются. Ну вот, я уже оправдываюсь. Тогда так пусть и будет – об оправдании. Оправдать я могу обе стороны этого выматывающего ближневосточного конфликта. И, поверьте, я могу найти достаточно оправданий и той, и другой стороне..."


Дальше я мог бы уже и не читать. Держи я в руках не эти листки (последние записки похищенной любовницы), а газету – наверняка читать и не стал бы. Когда обе стороны заведомо, ещё до начала анализа, объявляются равноудалёнными от высокой позиции автора, будет сплошное долгое балансирование на провисающей проволоке. Если позволит мастерство, с несколькими сальто-мортале. Желая сохранить баланс, нельзя смотреть вниз, нельзя всматриваться в копошащихся там людишек, нельзя даже обращать внимание, а уж тем более ворошить шестом случайно замеченные гнусности.


"Я считаю, что к этому запутанному конфликту можно подходить только с общечеловеческих позиций. Не потакать национальному эгоизму сторон. Здесь, в Израиле, в ходу полушутливая присказка: "А хорошо ли это для евреев?" Надо научиться спрашивать себя: "А хорошо ли это для человечества?" Это очень продуктивный подход, потому что в глубине души каждый из нас обычно находит ответ на этот вопрос, и ситуация проясняется.

Что же хорошо для человечества? Прежде всего, чтобы всё быстрее исчезали ненависть, ксенофобия, нетерпимость. А основные бастионы всего этого сегодня в мусульманском мире. И эти бастионы нельзя разрушить снаружи, они могут быть разобраны только изнутри. Мусульмане должны сами этого захотеть. Наша цивилизация обязана их в этом убедить. Как? Неважно – собственным примером, уговорами, даже соблазнами. Только для этого они должны хотеть слышать, смотреть, трогать, учиться. Что же им сегодня мешает это делать?

Иногда палестинская часть арабского организма представляется мне рукой, под ноготь которой загнана заноза. А весь организм – это всего лишь необузданный и невоспитанный, но смышленый подросток. И надо бы многому его научить, но у него болит рука с занозой. И как только учитель отворачивается, подросток тут же тянет руку в рот и пытается эту занозу выгрызть, как зверёк. Чтобы начать разговаривать с подростком, нужно его успокоить и вытащить занозу. Наверное, он сам виноват в своей ране, он занозил руку, протянув её куда-то не туда, но ведь это на самом деле, с той самой общечеловеческой точки зрения, не важно. Ведь пожертвовав занозой, мы приобретаем вменяемого обучаемого ученика. Это принципиально, ведь так?"


Заноза. Порой из Натали забавно высыпались полученные на каком-то курсе арабистики сведения. В тот раз она процитировала Насера (назвав бывшим президентом Египта, а не Объединённой Арабской Республики, но я не стал придираться): "Израиль – это нож в спине арабской нации". А я возразил, что если бы цитируемый ею Герой Советского Союза был прав, арабы давно бы уже загнулись, не смотря на все реанимационные нефтяные шланги. Поэтому Израиль всего лишь заноза в руке арабской нации. Мы уже были на взводе, нам стало смешно, она тут же подхватила, что не в руке, а под ногтем среднего пальца, вот этого. Тут мы захохотали, сообразив, как выглядим. А потом я всё-таки закончил мысль (я всегда стараюсь закончить хотя бы мысль, даже если для этого приходится возвращаться и снова идти по своему же следу), что да, Израиль – именно заноза в правой руке арабской нации. И старушка-процентщица Европа должна нас за это ну не любить, но хотя бы уважать, ну ладно, ценить... хотя бы испытывать лёгкую благодарность. Потому что пока в деснице заноза, не так тянет схватиться за топор/кинжал. Наверное, Натали уже тогда писала эту статью. Потому что она вдруг задумалась. И я, чтобы вернуть её обратно, вспомнил про другую занозу и сказал: "Предсчастье".

Однажды она занозила руку. Это было в самом начале, когда каждое слово, фраза, жест переполнены смыслом, который читается партнером так или не так – это ещё дополнительный источник эмоций. Мы шли по Гефсиманскому саду, она сказала, что присутствие великих символов похоже на кнопки, которыми прикрепляют лист с объявлением. Она немного нервничала, это было то самое оживление/возбуждение. Нами обоими уже овладела неминуемость близости.

Натали, стоя у оливы в садике, так и сказала "предсчастье". И с размаху ударила ладонью по стволу двухтысячелетнего (если верить молве) дерева – "чтобы прикрепить". И занозила руку. И скривилась. И улыбалась, когда я вытаскивал зубами занозу. Сказала, что так же мягко хватали её ладонь губы верблюжонка, когда она кормила его с руки.

Постсчастье! – сказал я неожиданно и ударил кулаком по стволу. Заноза не появилась, то ли дерево было гладкое, то ли шкура толстая.


"Всегда легче учить, чем переучивать. Поэтому арабы с большей легкостью придут к универсальным гуманистическим ценностям, чем евреи – возвратятся. Ведь именно евреи когда-то во многом эти ценности и придумали, но с появлением собственного государства отвернулись от них, фактически предали. Легче учить подростка, чем изменившего собственному учению пожилого гуру.

Поэтому в ближневосточном конфликте человечеству выгодно учитывать прежде всего интересы и чаяния арабов. Подростка не всегда можно уговорить уступить в чём-то, кажущемся ему важным. А немало пожившего – почти всегда, так или иначе. Израильтяне в целом готовы поддаваться давлению остального человечества и идти на уступки. Их только пугает, что слишком далеко идущие уступки могут привести их к полной потере государственности. Ведь им кажется, что это "не будет хорошо для евреев". Зато это будет хорошо для человечества в целом.

Извлечение "еврейской занозы" может показаться на первый взгляд жестоким по отношению к израильтянам, но это не так. Евреи за две тысячи лет отвыкли от государственности и на самом деле тяготятся ею, хоть и не признаются в этом, вернее признаются только близким им людям. Один мой израильский друг сказал мне в минуту откровенности, о своих соплеменниках, дословно: "Эти уроды считают, что смогут выжить без здоровых государственных рефлексов. Им проще быть убитыми, чем убивать. Им хочется мира и хлеба, а вынуждены они получать войну и зрелища. Нашему народу жмёт мундир и натирают сапоги. Уставшие от устава – вот мы кто."

Из чего с очевидностью следует, что человечеству есть что предложить израильтянам взамен вечно воюющего государства."


Ну да, я это ей говорил. Дословно. Хотя и не совсем в минуту откровенности. В минуты откровенности я предпочитаю молчать. Но выводы сделала она сама. Вернее выпотрошила бронежилет (мой!), выкроила из него жилетку и пишет, что я в неё плакался.

Говорил я всё это после теракта. Тогда, Волчок, арабы расстреляли машину с беременной Тали Хатуэль и четырьмя её дочерьми. Ты уже догадываешься, как оповестили об этом мир коллеги Натали?

Бомбисты!

Нет, это было раньше. Они сформулировали: "погибло пять поселенцев".

Ненавидеть!

Сейчас не об этом. Мы сейчас не о врагах, мы о своих – не о самом теракте, а о "сдержанной" реакции на него, за которую наше правительство сдержанно же похвалили.

Ненавидеть?

Да что ты заладил, Волчок! Заладил, как залаял. Просто я сказал тогда Натали, что в таких случаях надо плевать на мировое общественное, блядь, мнение и мочить не "точечно", а от души. Ей это не понравилось, она стала что-то говорить о национальном и государственном эгоизме. А я сказал, что да, его-то нам и не хватает. Что мы растащили весь наш государственный эгоизм по своим личным норам. Ну, а только потом то, что она цитирует. Понял?

Да. Ненавидеть.

Я терял время. И узнавал то, что мне только мешало. Сейчас мешало. Поэтому я просмотрел по диагонали несколько "кадров", стараясь скользить холодными лезвиями взгляда по холодному мёрзлому тексту. Из-под коньков, правда, поблескивала вытаивающаяся вода, ну да это физический процесс скольжения, что тут поделать.


"... Хорошо ли это для человечества – загонять этот народ вундеркиндов в казарму стандартной государственности?.."

"... Где израильские нобелевские лауреаты – великие еврейские писатели, физики, музыканты, режиссёры?.."

"... Как будут воспитывать детей матери с сержантскими нашивками?.."

"... не фонендоскоп, не смычок, не адвокатская мантия, не книга, а "фалафель", который израильский солдат гордо прикрепляет к берету, чтобы сообщить согражданам, что успел и посидеть на гауптвахте, и убить араба, и переспать с офицершей..."

"... Вокруг меня какой-то суррогат легендарного народа, в который евреи и сами уже не верят. Они тут опрощаются и уплощаются. Популярные модели современных израильтян словно бы сходят с армейского конвейера..."

"Сегодня в Израиле чаще всего встречаются три типажа мужчин. К этому выводу мы пришли с моей приятельницей израильтянкой, которая вот уже третий год работает официанткой в одном из самых популярных кафе Иерусалима.

1. Брутальный тип. Подтянут, накачан, аккуратен, он словно бы ещё продолжает служить в армии (действительно продолжает – главное событие года для него месячные армейские сборы). В сложной ситуации на него можно положиться. Во всяком случае, один раз. Второго раза может не быть, если ему не понравится ваше поведение в первой критической ситуации. Он уделяет немалое внимание своей физической форме. Обожает грубые шутки. Волочась за женщинами, бывает назойлив. К равным гармоничным отношениям не способен. Уверен, что он во всём прав и что справится с любой ситуацией. Суждения его откровенны и часто агрессивны. Он просто не разделяет жизнь на войну и мир."


Однажды Натали-маркитантка, блуждая ладонью по холмикам мышц на моём теле, спросила, зачем я провожу столько времени в спортзале и как мне это не надоедает. Тогда я отделался расхожей шуткой, что каждый израильтянин – солдат с одиннадцатимесячным отпуском. Ответил как будто бы правду – я часто чувствую себя на фронте, но иногда словно бы ищу после госпиталя свою часть, что ли. И даже догадываюсь, что часть разбита, а остатки расформированы. И как-то я понял, что могу оказаться тем, кому всучат чудом уцелевшее знамя части. И мне будет некуда от этого деться, поэтому лучше быть хотя бы в хорошей физической форме.

Ты не разделяешь жизнь на войну и мир,– сказала мне она после того, как я в её присутствии поговорил по телефону с Малкиным.

А ты не разделяешь мясное и молочное,– отмахнулся я.


"2. Прагматичный тип. Вальяжный, немного медлительный. Тоже ответственный. Не чужд романтики, но никогда не упустит возможности использовать обстоятельства или ситуацию в своих целях. Мир для него – большой армейский склад, на котором всегда найдётся, что стащить. Очень серьезно относится к собственной кредитоспособности. Но готов на снижение доходов, лишь бы не оставаться наёмным работником, а стать самому себе хозяином. При этом старается во всем минимизировать риск и неопределённость. Желание контролировать ситуацию менее выражено, чем у предыдущего типа, но более глобально. Слишком вникает в детали. Он хотел бы видеть свою женщину ухоженной начитанной домохозяйкой, обсуждающей с ним за ужином его дела и проблемы. Самое забавное, что он вполне верит в существование подобной идиллии. Обычно он щедр, но расчётлив. Войну воспринимает как бизнес, а собственный мирный бизнес – как военную кампанию."

Мы, не зажигая света, сидели на её балкончике, он выходит на Старый город. Смотрели из своей уютной темноты на подсвеченные крепостные стены, на спрятавшееся иерусалимское небо. На этом фоне её рассказы о детстве казались отрывками из французского романа девятнадцатого века.

... ещё у дедушки Жиля был настоящий камин, а перед ним – шкура зверя.

Какого?

Не знаю. С клыками. Я ведь совсем маленькая была. Я эти клыки закрасила чёрным фломастером.

И что дед?

Дед смеялся. А бабушка косилась на маму. По-моему, она считала, что это плебейское воспитание. У нас в семье, знаешь, был конфликт между белыми и красными. Дедушка Жиль – французский капитан, бабушка тоже дочь белого офицера. А мама – обычная москвичка. Хоть мама, конечно, красной не была, но выросла-то она в СССР. И бабушка с дедушкой внутри себя называли её "комсомолка". Дедушка просто веселился, а бабушка... у неё ведь не вся семья от большевиков спаслась, я тебе рассказывала?

Да ты капитанская внучка... внутри себя. Когда-нибудь я продам свой бизнес, построю дом с камином. Где-нибудь в Галилее. И буду жить, как отставной колониальный офицер.

И что мы будем делать длинными зимними вечерами? – придвинулась она ко мне. – Надоедать друг другу своими рассказами о прочитанных книгах?

Обсуждать мои проблемы,– улыбнулся я.

Мы прихлёбывали пряный сидр и, как мне казалось, оба валяли нежного трогательного дурака, прикидывая к себе неосуществимые роли.

О-о, да ты расчётлив и умён! – расхохоталась она.

Не слишком расчётлив. На прежней работе я получал за дисциплинированное безделье больше, чем сейчас за вечный риск и напряг.

А и правда, как там твой бизнес?

Я за него дерусь.


"3. Ртутный тип. Как следует уже из названия, плохо поддаётся определению. Гибок, пластичен, артистичен, расторможен, убедителен. Плохо предсказуем, но тем и интересен. Единственное, что можно предсказать – он сделает всё самым удобным для себя образом, а вы получите убедительное объяснение, что всё было сделано только ради вас. Он как будто всё время продает подержанные автомобили – во всём выпячивает достоинства и затушевывает недостатки. Если прагматичный тип использует в своих целях выгодные обстоятельства, то этот любые обстоятельства превращает в выгодные, не разбирая средств. Он просто не разделяет средства на военные и мирные, конвенциональные и не очень. Вот уж на кого не стоит полагаться даже в случае мелких неурядиц. Сразу окажется, что у него гораздо более глубокие проблемы и он больше нуждается в вашей помощи, чем вы в его. Он всегда в курсе событий и новинок, любит острить по их поводу. Он умён, циничен и не стесняется этим пользоваться для себя и для, как он выражается, "своей стаи". При этом он зачастую патриотичен и тогда включает в эту стаю "весь свой народ".


"Ты навязываешь мне свои устаревшие взгляды! – возмущалась она.– Ты всё передергиваешь! Так только подержанные машины продают!" Это когда я ей про "свою стаю" объяснял, после истории с Муруаном. Просто я не хотел, чтобы она меня неправильно поняла и постарался расставить все точки. А она, значит, меня поняла ещё неправильнее, чем я опасался.

Все-таки много работающий журналист – это комбайнёр, который срезает колосья и только догадывается как выглядят корни. Как же поверхностны и необъёмны впечатления Натали от израильтян, если одного-единственного меня она множит и расчленяет на буратинные сущности, как последнюю спичку... И приправляет официанткой из кафе, наверняка той самой, татуированной, из моего "Гилеля", которая порой передаёт ей приветы.

Впрочем, скорее работа запаханной журналистки/репортера похожа на работу запаханного же врача. Хроническая подмена нормы – патологией должна что-то такое делать с сознанием, а вернее с общим осознанием жизни. А мы с какой-нибудь медсестричкой/официанткой – единственная связь этих сверхзанятых профессионалов с нормальным человечеством, учебное пособие. Сука.


"... И да простят меня мои еврейские и арабские друзья..."


Я ошибался – статья была не очередная, а программная. Она не просто смещала понятия, но выворачивала их в кукиш, а главное тыкала этим кукишем в харю мне лично. Причём с близкого расстояния, на которое я сам её подпустил.

И теперь я, как трехглавый змей, хватал пастями горячий хамсинный воздух и пучил выгоревшие глаза в белое капитулянтское небо.


СТРЕЛОК: Ну и хрена было эти бумажки мусолить? Только говна нажрались. А в бой надо идти с пустым желудком!

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Не смешно. И какой, к чёрту, бой? Всё, мы можем считать себя свободными от обязательств.

ИНТЕНДАНТ: У нас осталось одно обязательство. Передать всю оказавшуюся у нас информацию следствию.

СТРЕЛОК: Какую информацию? Добудь её сначала!

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Что-то мне расхотелось активничать. Чего ради? Ради этой общечеловеческой дуры?

ИНТЕНДАНТ: Не такая уж она и дура.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: А какая?

ИНТЕНДАНТ: Ну, тебя-то она раскусила. "Вот уж на кого не стоит полагаться даже в случае мелких неурядиц."

СТРЕЛОК: В яблочко, точно. Сделала она его. Ну хватит трепаться, пошли!

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Отстань. Мы получили право никуда не ходить.

ИНТЕНДАНТ: Не отстанет. Ты забыл, что "волочась за женщинами, он бывает назойлив"?

СТРЕЛОК: Фигня. Это все равно, что сказать – идя в атаку, бывает назойлив. Конечно, бывал назойлив. И буду. Всё, пошли уже!

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Куда? Вроде бы уже отволочились.

ИНТЕНДАНТ: Информацию сливать, куда!

СТРЕЛОК: Стучать не буду! На какой стройке этот араб работает? Он ведь из Шхема, так?

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Муруан? Это продуктивная мысль. Он из Шхема. Её в Шхеме... Вообще, можно бы было этого Муруана найти. Только зачем?

СТРЕЛОК: Найти и взять.

ИНТЕНДАНТ: И что с ним делать?

СТРЕЛОК: Тебе в лицах описать?

ИНТЕНДАНТ: Не надо, я представляю.

СТРЕЛОК: Пока не расколется.

ИНТЕНДАНТ: А он расколется?

СТРЕЛОК: Не он, так его череп.


Череп раскалывался. Ничего, это даже хорошо, можно было объяснить себе почему я до сих пор сидел в тени дерева и медлил. Хамсин мелким дрожащим песчаным бесом плясал в воздухе. А внутри меня дрожало и дёргалось одиночество. Содрогалось. Тут я обнаружил, что ухмыляюсь. Ничего, хуже ведь уже не будет. Камень, тот самый, который рос внутри меня, темный и слоистый, увеличился до размеров придорожного и теперь придавил три тропинки. И они болезненно извивались под его тяжестью. А у меня болела голова, и я сидел в тени дерева у могилы ненавидимого всеми царя Ирода и высыхал от испарения крови. Да, именно так, Волчок, именно так. Ты думаешь, что всё знаешь о крови? Ты думаешь, что уже научился ненавидеть? Смешной волчий щенок. У нас ещё всё впереди. Ну, а вот так, чтобы до дрожи, до мутной тягучей тёмной массы, размазывающей тебя по асфальту, вот так ненавидел? Но чтобы обязательно - близких. Самых близких. Ну, тогда ты ещё дитя. Ты не ведал ненависти. Ты чист, ты девственник в определенном смысле. Пой.

Что петь?

Неважно что ты будешь петь/выть. Это не для того, чтобы слушать, это для того, чтобы полнее выразить твою нетронутую сущность. А вот когда ты познаешь ненависть... Вернее, когда ненависть познает тебя, вот тогда ты станешь одним из нас. И мы примем тебя в круг и ласково подышим в волосы и в шею, сзади, мы начнем тихо убивать тебя, параллельно умирая. Что, впрочем, мы уже и делаем, без тебя.

Зачем?

Ну а зачем вообще - всё? Вот за этим. И за тем. И за каждым, за его спиной, таится это стихийное, ждущее, чавкающее. Ненависть, дружок, она же не сумасшедший-лишенный-сна. Она и спит, и ест, и наслаждается. Если бы ты только знал, как она наслаждается, когда... когда мстит.

Нечем было запить таблетку, и я сунул эту горькую пилюлю под язык. Потом вторую, третью. Хотелось анестезии/бесчувствия, но ясно было, что надеяться можно лишь на притупление боли. Вздыбленные, растопыренные жабры дохнущей форели перекрыли горло, царапали и скребли его, не давая даже вдохнуть/глотнуть. В ожидании действия лекарства (пока только лекарства) я провёл с четверть часа в пространном и вязком, каком-то отравленном состоянии, когда осознаёшь, что времени совсем нет, но не испытываешь угрызений совести за тянущиеся минуты, потому что они – ничьи, они принадлежат безвыходности ситуации, они для ремонта механизма, которым будешь размахивать/манипулировать. И они конечно же для того, чтобы как бы увидеть как бы с высоты карту своих представлений с дорогами возможностей. Кажется, я пытался проложить в самом себе какие-то магистральные понятия. Нельзя сказать, чтобы мне это удалось. А жаль, ведь тогда и самому стало бы понятнее то основное, что до этого путалось под ногами бегущих вперед мыслей. Не думать тоже не получалось.

Боль все-таки начала подтаивать, она словно бы конкретизировалась в висках и вскоре притупилась, истёршись о наждачную песчаность воздуха. Хотелось рассказать непроявленные истины о себе – кому-то, тогда бы они, наверное, проявились и конкретизировались (как боль). Вот времени у меня не было. Совсем уже не было. Как и того, кому я мог рассказать. Поэтому, как только боль стала утихать, я продолжил всматриваться в листы, теперь уже в те, где были адреса, телефоны, цифры, имена – хоть что-нибудь конкретное.

Всего этого было слишком много, надо было оставить эти бумаги тем, кто за ними придёт/пришел. Тут были десятки телефонов, факсов, электронных и почтовых адресов, но ничего, связанного со Шхемом или даже просто с арабами я, как ни странно, не обнаружил. Тем более имени Муруан или хотя бы букву М с точкой, или хотя бы хоть что-то по-арабски, а ведь она обычно писала арабские имена в оригинале. Даже какого-нибудь имени с припиской "строительный подрядчик" или что-то в этом роде – и того не было. Зато был какой-то раввин из "Натурей Карта", ну конечно же! Волчок лязгнул зубами, я щелкнул пальцами.

Я всё-таки сказал тогда Натали, что мне не нравится превращение её квартиры в арсенал биобомб, ночлежку для террористов-хомоцидов. На хомоцида Натали, естественно, дернулась – как раз накануне я дразнил её за то, что она в репортаже для какой-то британской газетёнки назвала задержанного на КПП кандидата в шахиды "суицидальным террористом".

Отстань, это принятый термин! – смешно злилась она.

Это ошибочный термин. Из него следует, что главной задачей было покончить с собой, а не уничтожить как можно больше случайных людей,– не унимался я.

И как это сказать одним-двумя словами? Нет таких терминов.

Да хоть хомоцидальный террорист.

Натали возмущенно фыркала и высокомерно взирала на словесные фантики, которыми я дергал перед ней – она явно не хотела играть, а я не собирался прекращать, пока она не прыгнет. Я даже заявил, что при её среднем профессиональном возрасте можно сказать, что лучшие репортерские годы уже прошли, надежды на прыжок на верхнюю полку почти уже и нет. Она молчала.

Так вот,– продолжал я серьезно,– пока ты будешь пользоваться конструктором из предложенных другими терминов, все шансы на твой успех окончательно сдохнут. Ты должна выпрямлять картину смещённого мира.

Травить читателей хомоцидами? – уточнила она.

Да! – воодушевленно воскликнул я.– Хомоциды – это так, это только начало, это я тебе дарю. Хотя в данном конкретном случае ещё точнее будет термин "геноцидальный террорист". Это частный случай хомоцидальных террористов. Его следует применять, если главной целью было не просто убийство случайных людей, а случайных людей определенной национальности.

А ты живешь схемами. Тогда езжай в Писгат Зеев и сам ремонтируй там синагогу. Или оставь Муруана в покое. Он тебе не враг, пойми. Он даже готов ремонтировать вашу синагогу, хоть она и на их территории.

А на эту провокацию я поддался. И зачем-то начал объяснять, что и дом её деда в Провансе находится "на их территории". Она подняла бровь.

Ага, не помнишь,– кивнул я.– Ты забыла. А арабы помнят. Что в середине восьмого века это были земли ислама.


СТРЕЛОК: Короче, всё ясно. Сколько на этой Волчьей Сопке синагог?

ИНТЕНДАНТ: Да не так уж мало. Писгат Зеев – район большой, хотя население там всё больше светское.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Что-то мне не кажется, что их разом ремонтируют. Ремонт будет в одной, ну в двух. Муруана можно найти через полчаса, только оно нам надо?

СТРЕЛОК: Звоним Косинусу. Он там живёт, пусть порасспросит пингвинов, которая молельня на ремонте.

ИНТЕНДАНТ: Связываться с Косинусом в таком деле я бы точно не стал.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Почему же? Пусть хоть раз халявную выпивку отработает.

ИНТЕНДАНТ: Я на киднепинг не подписываюсь.

СТРЕЛОК: Ссышь?

ИНТЕНДАНТ: Пошёл ты...

СТРЕЛОК: Сами справимся. Можешь отдохнуть. А ты, ртутный, как, со мной?

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Кажется да.

СТРЕЛОК: Кажется или да?

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Все равно у нас нет другого выхода. Никаких других зацепок нет. К сожалению, нас вынуждают к жёстким ответным действиям.

ИНТЕНДАНТ: Ну как же – нет. А сдать Муруана ШАБАКу?

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: ШАБАК – это государственная структура, ограниченная инструкциями.

СТРЕЛОК: Нахрен нам ШАБАК? Сами справимся. Это у нас бабу увели. И у тебя тоже, романтик тыла.

ИНТЕНДАНТ: Да вам просто поохотиться охота!

СТРЕЛОК: Да мы и не скрываем. А тебе чё, не охота?

ИНТЕНДАНТ: Черт с вами. Только чтобы без садизма.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Конечно без особого садизма. Мы категорически отвергаем непропорциональное применение силы.

ИНТЕНДАНТ: Вот же блядь!



7. В каком-то смысле мне.


В каком-то смысле мне повезло. Заметно. Даже для Косинуса:

Так ты просто везунчик! Самое противное, что с возрастом это у тебя обостряется. Сплошные кайфы – печень, кошелёк, женщина – всё ништяк.

В чём-то Косинус прав. Мне часто в жизни везло. Несколько раз даже по-крупному. И с утра было уверенное ощущение удачи. Только насчёт женщины Косинус преувеличил, украденное везение – уже не везение. Хотя... Ведь с утра я был похож на счастливого медведя, уходящего от горной реки с форелью в зубах. Ну да, меня просто спугнули. Кража/похищение Натали спугнула не удачу, а меня. И я просто крадусь кружным путём. А вдруг эта кража тоже как-то связана с моей утренней удачей?

Не, ну в натуре, – сетовал Косинус,– когда мне нужна пустая хата, Ахилл с Патроклом не только будут сидеть дома, но ещё и устроят погребальные игрища. Табуны прекрасножопых юношей будут носиться по коридору, трахаться в ванной, пугать мою девушку и клеиться ко мне. Девушка, кстати, сбежала в истерике, причитая, что не готова лечить меня от всего этого. Я же говорю – ты везунчик, Омри с Амноном улетели на свой мужской Лесбос. Очередные предсвадебные кайфы.

А ещё повезло, что Косинус оказался не слишком пьян, даже почти трезв, трезвее он теперь просто не бывал. Первую половину жизни он пил за свершения и надежды, а теперь, начав вторую – поминал несбывшееся. Охранять свой объект Косинус должен только ночью, и времени было достаточно. Да и квартира эта давно и убедительно нуждалась в ремонте, так что у Муруана никаких сомнений на пороге возникнуть не могло.

Слышь, а пусть этот твой душман сначала в ванной что-нибудь отремонтирует. Во! Чтоб ебанутую пожилую леди не заливало. Вчера я её как-то слишком уж оросил. Так это, перебралась к детям и пообещала, что теперь я "буду иметь дело с её адвокатом", как в кино, в натуре. Пришлось объяснять, что ни разу не буду иметь дело с её адвокатом, а буду иметь её адвоката, а вернее даже не сам, а просто отдам его своим соседям. Но старушку типа жалко.

Значит, и с нижней соседкой мне повезло. Оставалась ещё очень шумная эфиопская семья на той же лестничной площадке, но им скорее подозрительной показалась бы тишина, а не вопли. У меня оказалось практически идеальное место для допроса с пристрастием. И совсем мало времени, чтобы понять, что конкретно я понимаю под этим странноватым термином из чужой жизни.

Меня удивляло, что предстоящее меня даже не удивляет, не то что не коробит. Я-вчерашний не мог бы избавиться от ощущения падения – я это точно знал, но это меня уже не волновало так же, как и вопрос "была ли у меня до сих пор дорога" (что я отметил ещё утром, на кладбище). Значит, можно было фиксировать очередное изменение в себе. Меня увлекало в ту единственную сторону, ради которой я теперь существовал/жил. Яростная вера в появившийся утром выигрыш, нерестовая жажда активности – вот что на самом деле заставило меня подрезать (в автомобильном смысле) спецслужбы и завлечь Муруана в эту ловушку, да, именно это, а не все те острые, мучительные, но побочные эмоции. Даже не жажда мгновенной деятельности/реакции теперь жила во мне, а азартное желание игры на опережение. Да, так, наверное.

Обдумывая детали, я отгонял от себя главный вопрос – какая черта в предстоящем дознании станет для меня красной, да и будет ли она вообще, но вопрос, естественно, не отгонялся, становилось всё любопытнее.

Сначала я пытался обсудить план действий с Косинусом, но это оказалось просто потерей времени. Он сразу схватил лист бумаги, заявил, что как яхту назовешь, так она и поплывет, написал "Операция", открыл кавычки и вопросительно посмотрел на меня. Было жаль терять время, и я брякнул первое, что пришло в голову: "Кража Натали". Косинус послушно записал, закрыл кавычки, но тут же отрицательно замотал головой:

Ну ты тупой! Ты что, не ловишь двусмысленности? "Кража Натали" может означать и что её украли, и что она украла. Планируя правонарушения, следует избегать двусмысленности.

Косинус ушел за Муруаном, ворча, что даже названия операции и то придумать не можем, а он почему-то, как последний пидор, должен, жуя это мятное дерьмо, чтобы не несло перегаром, переться в синагогу и снимать там арабского мальчика. Что его, пассивного гомофоба, эмигрантская жизнь подселила к этой сладкой парочке и превратила в гомофоба активного, а это его пугает, потому что ненависть ближе к любви, чем равнодушие и неизвестно чем всё это кончится...

Я остался один на бугристом диванчике, сидя на котором лучше не оборачиваться – уж больно тошнотворно выглядели пятна и разводы на стене и спинке. Особенно для тех, кто знал эту уродскую привычку Косинуса, открывая бутылку, выплескивать несколько первых капель (или сколько получится) назад через левое плечо, причем не глядя на кого или на что попадает (потому что на Смерть нельзя смотреть – так он объяснил). На все попытки его поддеть, он обычно ухмылялся, но иногда и вскидывался: "Не надо, не надо! Я один, кто так делал, один и остался! Смерть тоже не дура выпить." Ковер, который ему подарили соседи, явно пару раз горел – сигареты Косинус тоже швыряет куда попало, но это уже просто так. Удивлял относительно чистый письменный столик со стопкой книг (как всегда аккуратно обёрнуты в газетную портянку). И радовал. Значит, был островок, на котором он пытался спастись.

Любая умышленная скрытность вызывает рефлекторное любопытство. С этим я ещё справился бы. Но на этом маленьком столе так яростно бушевал эпицентр борьбы с хаосом (наверняка не только в этой жалкой комнате, а и во всей искорёженной жизни моего застарелого приятеля/соучастника), что я позволил себе открыть верхнюю книжку. В газетной суперобложке прятался толстый блокнот, где Косинус писал нечто, под названием "Земля имеет форму пули", поэму, судя по всему. Эпиграф мне даже понравился:


На трёх китах стоит мир:
На деяниях героев.
На молитвах праведников.
На тостах выпивох.


Косинус довольно изящно обыграл известную хасидскую мантру. Не знаю, имел ли это в виду сам Косинус, не уверен. Но оставшаяся в сегодняшнем мире искренность сконцентрирована именно в этом треножнике. Ключевое понятие здесь, конечно же, молитва/искренность. Просто герои молятся поступками, а пьяницы – тостами. И неважно, что герои сумасшедшие (нормальные герои кончились), хотя бы такие.

Я попытался читать поэму дальше, но первый же куплет отбил у меня охоту к исследованию/подглядыванию:


Есть блеск в глазах у тигра и шакала.

Голодный блеск. Но это разный блеск.

Меня пятнадцать лет не издавала

страна, где набирал я рост и вес.


Не удержав смешок, я аккуратно положил блокнот обратно. Тщедушный Косинус кокетничал. Его не издавали вообще никогда, а не "пятнадцать лет". И нигде, а не только в стране, которую он уподобил зооферме. Странные это существа, лирические герои непризнанных гениев, лучше их не будить.

Я сел на прежнее место. Я всё натыкался взглядом на этот листок (Операция "Кража Натали") и думал о двусмысленности, хотя вроде были темы и посрочнее. И понял, что двусмысленность – это важно и серьёзно. Это, Волчок, может быть главное межцивилизационное различие. Ты, наверное, не понимаешь, о каких цивилизациях речь?

Мы и враги.

Я даже замер. Хотя чему тут удивляться, волки умеют распутывать петли и спрямлять путь, делают это легко и естественно. А я каждую демаркационную линию дублирую – одной делю человечество, другой рассекаю себя.

То есть, одна цивилизация ("мы") существует в пространстве двусмысленных/неоднозначных понятий. Мы к ним привыкли и эту двусмысленность не чувствуем и не замечаем. Другая же ("они") – цивилизация жестких и однозначных житейских понятий – чутко ощущает нашу двусмысленность. Поэтому в наши дни взаимодействие цивилизаций происходит по принципу прорубающегося в гибком тростнике мачете. И тут у "нас" нет шансов. "Они" всегда пригнут нужный "им" край "нашей" двусмысленности в сторону своей однозначности.

"Их" не только не волнует полизначность/двусмысленность/плюрализм, они презирают это дребезжание, как стыдную болезнь, вызывающую немочь/слабость. Презирают и всегда имеют в виду.

Вот так, да... Неприятно было обнаружить себя в европейской стае (стаде?), хоронившей меня этим утром на старом арабском кладбище. Но Волчок понял всё лучше меня, он разделил всё правильно. Я принадлежал к этой цивилизации, у которой двоится в глазах, которая балансирует на канате и обязана поддерживать равновесие, колеблясь то влево, то вправо. Поэтому вместо меча теперь в руках у нас шест, а он всегда будет иметь два конца (два смысла), потому что даже если возникнет ощущение, что всё понял, что правая сторона шеста (например) – права, то отломав левую ты всё равно останешься с той же палкой о двух концах. Балансировка становится привычным состоянием, более того, не балансируя (пританцовывая), не сохраняя равновесие, чувствуешь себя обескураженным, если не падающим.

У могилы Ирода, читая её статью, я как раз думал о балансе, что нельзя смотреть вниз. И по сторонам тоже нельзя. Озабоченный собственным балансом должен быть сконцентрирован на своих ощущениях и ни во что не вникать по-настоящему. И избегать неудобств. Он легко примет понятийную картину мира из протянутой руки. Он даже будет рад, что может не отвлекаться на осмысление обочин, что кто-то специально обученный делает это за/для него, пока он идет по проволоке. И вот что важно, Волчок – ведь куда протянута проволока и к чему привязана никого особо не интересует, это принято считать неактуальным.

Перегрызть?

Проволоку или канатоходца?

Руку!

Голоса на лестнице. Если не вслушиваться, то никогда не подумаешь, что они говорят на одном языке. Неуклюжее, четкое проговаривание гласных и гортанное щелканье согласными в ответ. Ключ в замке. Пауза. Дверь захлопнулась. Снова ключ в замке. Ну вот.

Радость узнавания длилась недолго. Муруан переводил озабоченный взгляд с меня на Косинуса и его можно было понять. Сто с чем-то килограммов меня в паре со щуплым опустившимся Косинусом с порочным лицом отставного диск-жокея, готового на многое за мало – это не могло не пробудить воображения того, кто оказался на пересечении наших взглядов.

Какая приятная неожиданность,– протянул я обволакивающим голосом даже не продавца подержанных автомобилей, а представительницы косметической фирмы, услышал себя со стороны и замолчал. Слишком часто я видел фильмы с подобными сценами, да и Муруан, видимо, те же фильмы смотрел. А я не хотел неумело пародировать третьесортные ленты – это, в конце концов, оскорбляло мою/нашу ситуацию.

Голос Муруана был настолько же слаще моего, насколько пахлава слаще штруделя.

Чиста Омри плюс Амнон,– прокомментировал Косинус.

Садись,– зачем-то пригласил я. Они оба зачем-то сели. Ну и я опустился на диван.

Следующая фраза никак не выдавливалась. Говорить было вообще не о чем. У меня не было никаких улик (даже косвенных), чтобы не то что припереть его, но хотя бы озадачить. Смышлёный настороженный взгляд Муруана отметал надежду на блеф. С угрозами, запугиванием и прочим арсеналом спешить было нечего. В конце концов, мы на Востоке, здесь любая сделка (а это должно стать сделкой) сопровождается торговлей, и это уже закон, отступление от которого обижает восточного человека и наполняет его презрением к чужаку, жадно торопящемуся сорвать неспелый плод.

Молча ухмылялся из угла обычно болтливый Косинус. Пауза перетянула все возможные сосуды понимания, все театральные стандарты. В нашу душащую тишину глухо били мячом через стенку эфиопские дети. Было похоже на тамтамы людоедов. Во всяком случае, Муруан уже явно нервничал. Наконец, он не выдержал:

Пойду посмотрю что в ванной.

Он произнес это утвердительно, но продолжил сидеть и смотреть на меня – он четко знал кто здесь должен разрешать или запрещать. И конечно же он четко осознавал двусмысленность своего положения инсталлятора/заложника и желал добиться однозначности или хотя бы прощупать пределы моего дребезжания. Я лишь отрицательно мотнул головой. Косинус, паскудно улыбаясь, закурил.

Я не буду делать вид, что не слышал новостей,– решился наконец Муруан.

Я счел это своим успехом – он не увидел шеста в моих руках и выдал свою жажду однозначности.

Стрелок, разминаясь, прошелся по комнате.

Новости? На стройке? У тебя есть свидетели, что после обеда ты слушал новости? – поинтересовался Интендант.


СТРЕЛОК: Обозник! Убери свой шест! Засунь его себе в задницу! Поал?

ИНТЕНДАНТ: Надо ловить его на вранье, даже в мелких деталях. Это классика. А когда он запутается, тогда...

СТРЕЛОК: Не надо его ловить, он уже пойман. Надо показать ему дорогу к выживанию. Единственную дорогу. И гнать по ней прикладом! Чтоб бежал, рассыпая факты и проливая инфу!

ИНТЕНДАНТ: Так что, не дать ему даже возможности оправдаться?!

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Не дать. Потому что он знает, что ты считаешь, что у него есть на это неотъемлемое право.


Есть. И свидетели, и радио. Откуда ещё я мог узнать о постигшем нас несчастье? – Муруан на секунду обрадовался и снова погрузился в вежливую скорбь.

Откуда? – хмыкнул Пресс-секретарь, разминая сигарету (у него оказались ловкие руки наперсточника и пластика из пластилинового мультфильма).– От верблюда! Которого Натали кормила с ладони.

Муруан удивился. На вид очень искренне:

Откуда ты знаешь?

А то ты не понимаешь откуда?– издевательски спросил Пресс-секретарь.

Натали рассказала,– как-то слишком неуверенно предположил Муруан.

У тебя что, есть другие версии? – Интендант щурился в окно, вопросы задавал брезгливо.

Неет,– Муруан отрицательно помотал головой.– Какие тут могут быть другие версии? Я только не понимаю, зачем вы меня сюда хитростью заманили?

Не понимаешь?! – взвился вдруг Стрелок и навис над ним, пристально и зло всматриваясь в глаза.– А подумай, может сообразишь.

Муруан честно помигал глазами. Интендант схватил Стрелка за руки. Косинус и Пресс-секретарь курили, улыбаясь то ли друг другу, то ли общим мыслям.

Короче,– очнулся Пресс-секретарь,– профессиональных палачей среди нас нет. Никто не знает, когда ты начнёшь говорить правду. Поэтому ты можешь сказать где Натали сразу, можешь в процессе, на любом его этапе, а можешь умереть, так ничего и не сказав.


СТРЕЛОК: Слишком много вариантов! Рожа не треснет?!

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Это не варианты. Это этапы одного большого пути. Железнодорожного.


Умереть? Потому что не знаю где Натали? – Муруан воздел голос к небу, а глаза к лысой лампочке на длинном, махровом от пыли шнуре.

Да,– кивнул Стрелок.

Но более за то,– подхватил Пресс-секретарь,– что ты из Шхема, где её похитили, и ты с ней знаком.

А главное,– добавил Интендант,– слишком велика вероятность, что ты всё знаешь.


СТРЕЛОК: Пиздюки! Не надо комментировать моё "да"! Оно самодостаточно!

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Стрелок прав. Мы размениваемся на полушки и звеним по каменному полу. Мы двусмысленны, и он это видит.

ИНТЕНДАНТ: Пойду покурю.


Почему вы мне не верите?

Почему ты ему не веришь? – спросил я Косинуса. Мне надоела его демонстративная отрешенность за табачной завесой.

Я никому не верю. Да и какая, кебенемат, разница, можно подумать, что честных людей убивают меньше, чем лжецов. Не знаю, как тебе, а мне даже не интересно врёт он или нет. Главное, мы знаем, что нам делать.

Однозначно!

Это дикость! Вы решили, что я должен ответить за чужие грехи? – сказал Муруан испуганно, но с какими-то пронзительно-знакомыми мне интонациями (Натали всегда честно вычленяла "принцип коллективной ответственности" и считала это "дикостью", причем особенно непростительной для более цивилизованной стороны).– Я не согласен отвечать за других! Человек отвечает только за самого себя!

Я плеснул свой прозрачный равнодушный взгляд в лицо Муруану. Он ответил мне зеркальным блеском двух нефтяных лужиц. Косинус допыхивал сигарету, явно зная что последует дальше. Он вообще вдруг стал оживленным, словно затягивался своими афганскими воспоминаниями, и они явно оживали в нём и теперь нетерпеливыми злыми бесенятами скакали в косящих зрачках. Жалости я не ощущал, но и никаких новых эмоциональных акцентов в себе пока не заметил. Я даже не слишком на Муруана злился, а и немного абстрактно жалел (как там – прокорм семьи, работа на солнцепёке, брат в тюрьме). В общем, уличив себя в дребезжании, я отбросил шест, усмехнулся и спросил:

А что твой старший брат – всё ещё в тюрьме?

Да,– ответил он старательно, как двоечник – директору,– а при чём тут... Вы опять! Ещё и за брата отвечать?!

Косинус вдруг заулыбался, пересел на второе кресло, рядом со мной:

О, у него брат-террорист? Слышь, я рад!

Муруан подобрал под стул ноги, упёр руки в сиденье, словно хотел его выдавить и стал похож на приготовившегося к старту. Он прикрыл глаза и сглотнул. Он поверил, что Косинус однозначно рад и впервые испугался:

Да он пьяный!

Косинус потёр руки и с достоинством ответствовал:

Да. Нетрезвый. Но. Лучше любить лозу, чем козу!

Муруан оскорбился:

Вас тоже посадят! Надолго. Брата выпустят, всех наших борцов освободят, а вы будете сидеть!

Косинус хихикнул, я покивал, а Пресс-секретарь разъяснил:

Ты прав, у нас будут проблемы. Но мы теперь поумнели. Так всегда бывает – сначала умнеют единицы, потом все. И мы, пока ещё единицы, теперь не паримся светлым будущим, а решаем свои проблемы по мере их появления. Раньше мы пытались решать наши проблемы параллельно, только ничего хорошего из этого не получалось.

А Стрелок добавил:

И в данный момент наша проблема – ты. И мы начинаем её решать.

Я вам не верю! – заклинал нас Муруан.

Уссаться! Он нам не верит! – хохотал Косинус.

Евреи не убивают кого попало! – пытался перекричать его Муруан.

А-а-а-а! – заходился Косинус.– "Еврей не изгоняет еврея!" А-а-а-а!

Не убивают! Тем более такие, как вы...

Какие? Ну какие?

Нерелигиозные. Светские евреи зря арабов не убивают!

Это тебе брат рассказал? А мы не светские! Мы советские! Жить хочешь?

Я...

Тогда забудь что мы евреи и вспомни, что мы "русские"!

Я не знаю, где она!

Ну, тогда как знаешь, как знаешь,– вдруг посерьёзнел Косинус.

Он встал, махнул рукой, подошел к старому шкафу с зарубками и шрамами (почему-то казалось, что от пустых бутылок). Рылся в вещах и бормотал по-русски, где же это, есть тут у меня одна специальная штука, способ проверенный, сейчас этот душман запоет. Муруана почему-то это очень насторожило и, поймав на моём лице осьмушку улыбки, он спросил:

Что он говорит?

Я довел осьмушку до четвертушки:

Придумай что-нибудь сам.

Почему по-русски?

Не хочет тебя пугать.

Ты врёшь! – всхлипнул Муруан.

Как все,– согласился Пресс-секретарь.

Что, что он говорит?! Что?! Ты врёшь, что врёшь! – у Муруана заело звуковую дорожку, а мне захотелось продолжить беседовать об обмане.

Скажи, Муруан, врать – это нехорошо?

Он уже прекратил причитать и прошивал меня трассирующими взглядами. Но и не отвечать боялся:

Да.

Всем?

Он вдруг слегка ухмыльнулся и вздохнул. Кажется, он решил, что понял схему и знает ответ:

Своим.

А кому можно врать?

Врагам.

Тут уже захохотал я.

Но Муруан вцепился в спасительную логику:

Вы решили, что я вам враг. Поэтому обманываете, что убьёте. Но это не так, я не враг. И поэтому всё, что происходит здесь, это ошибка. Не надо врать, что убьёте, это неприятно. Мне стыдно за всех нас. Мы же люди, а не звери. Вы должны уважать законы своей страны, и если...

Да, бля, куда ж я её засунул?! – Косинус шваркнул дверью шкафа, потом снова распахнул, явив на изнанке подвядший уже постер с длинноволосым Высоцким, молодым и по-волчьи ухмыляющимся. Он достал свой афганский альбом и швырнул Муруану.– На, посмотри пока картинки. Там твои братья по разуму! Ты ж, зверёк, тоже считаешь, что нам нельзя, а вам можно. Вот и они тоже не верили, что я их. Так и дохли, с изумлением на рожах. Люди, люди... хуй на блюде. Все мы тут люди...

Я видел этот альбом. Уезжая в девяностом, ещё из Союза, Косинус эти армейские фотографии провозить через границу не рискнул, оставил у однополчанина/подельника. Лет на пятнадцать лагерей альбомчик тянул. А недавно ему оцифровали эти черно-белые (во всех смыслах) фотографии и переслали по интернету. Отвратительное зрелище, в общем-то. Но Косинус их любовно распечатал на лучшей бумаге и вклеил в старый дембельский альбом с красной звездой. На все мои осторожные реплики, Косинус мрачнел и отвечал: "Они заслужили, заслужили".

... пока человек жив, у него вроде бы удивленное выражение, а как сдохнет, вроде оно же, а выглядит идиотским. Ты листай, листай, там всё видно. Я к Смерти только по молодости относился без уважения. А теперь я её уважаю. И не хочу, чтобы она считала, что я отправляю ей одних идиотов!.. Ладно, харэ. Теперь твоё ближайшее будущее тебя не удивит, не удивит.

Косинус выдрал альбом из судорожно вцепившихся в него рук, зачем-то оттянул Муруану нижние веки, всмотрелся уже совсем съехавшим взглядом в белки глаз и пошел закрывать окно.

Стрелок прошелся, почти пробежался по комнате с довольным видом, заглянул в гипсовое (посмертная маска) лицо Муруана, посмотрел на маску, в которую стянулась рожа Косинуса.


СТРЕЛОК: Ну вот! Наконец-то! Поняли? Ощутили?

ИНТЕНДАНТ: Ты об этом кошмаре, который сейчас здесь будет?

СТРЕЛОК: Почувствуйте этот момент! Мы все перестали дребезжать! Мы однозначны!

ИНТЕНДАНТ: Косинуса уже не остановить! Надо что-то делать! Он сейчас его убьет, ему не нужна информация, он просто хочет убить!

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Да ну, ничего не будет. Ничего такого. Надо ловить момент и раскалывать его бесконтактным методом.


Подожди,– попросил я Косинуса.– Муруан хочет нам что-то сказать, но стесняется.

Косинус недовольно, даже враждебно посмотрел мимо меня:

Чего ждать, чего ждать? – он мотнул головой, словно встряхнул термометр, рывком сдернул с себя футболку и отшвырнул её в угол.– Ты не встревай! Я тебе сейчас что-то покажу... такое, чего ты в своей жизни не видел, не видел...

Вы ведь друзья Натали, правда! – Муруан выкрикнул фразу отчаянно и фальшиво.

Какие, нафиг, друзья?! Я вообще эту тёлку не знаю, не знаю!

От закрытых окон жара начала зашкаливать. Усы Муруана больше не были похожи на "шеренгу новобранцев", от пота они "выстроились" и блестели. Муруан облизнул их, а я почувствовал во рту тошнотворный вкус чужой крови.

Друзья! – вопил Муруан. – Вот он её друг! Я видел!

Друг, да,– сказал я.– А что?

Но ты ведь и его друг, да? – Муруан, боясь повернуться к Косинусу (вот оно – на Смерть нельзя оглядываться), заклинал меня взглядом.

Ну.

Муруан судорожно вздохнул, с таким звуком, какой издает нервно зевающая собака и вытолкнул:

Друг моего друга – мой друг! Правильно? Значит оба вы друзья Натали!

Только не я,– нетерпеливо выдохнул Косинус,– баба моего друга – не моя баба и уж тем более не мой друг! Давай, заканчивай, заканчивай!

Он принёс стопку газет и начал разбрасывать их вокруг стула с Муруаном, словно собирался его стричь/сжечь.

А раз вы её друзья, то она должна вам доверять! И я могу вам всё рассказать! – Муруан торопился и глотал слоги, его было трудно понять. То, что он говорил, скорее угадывалось.

Ноги подними, подними,– приказал Косинус.

Натали у моего дяди!

Бледный тщедушный Косинус, лоснящийся от пота, не останавливая своего кружения вокруг стула, пожал плечами:

А, значит и дядя у нас террорист. Это хорошо, хорошо.

Дядя мой – директор школы! Уважаемый человек! Он – друг Натали! Она его уговаривала, а он не очень-то хотел.

Во блядь! – вдруг остановился Косинус и впервые посмотрел на меня по-человечески, без этих косых чертиков.– Она его уговаривала, а он не хотел! Фигня, да?

И почему согласился? – спросил я.

Муруан всхлипнул, махнул рукой:

Согласился... Она сказала, что это всем надо. Ей... нашему народу... и всем людям... А дядя её очень уважает, Натали помогла ему деньги на школу получить.

Добрая! – отозвался Косинус и злобно пнул стопку газет.

Она добрая,– кивнул Муруан.– По-правде. Но и дядя ей помогал, интервью у таких людей брать помогал, которые вообще... ну... прячутся... ну, понятно же...

Косинус разочарованно вздохнул, подсел ко мне:

А может смотаемся в Шхем, возьмем пару интервью, а? А чего, думаешь, не справимся? Я бы съездил, съездил... Есть несколько ребят, они тоже захотят. Только брешет он всё.

Я не вру! – вдруг заорал Муруан, словно от всего этого начал понимать по-русски.

Она чё, идиотка? – спросил меня Косинус.

Она журналистка,– сказал я. – Ей не хватает известности.

Ага, и она сама себя украла. Вот в чём фишка, заложила в заложники. Во тварь. Сама додумалась?

Ну не объяснять же было Косинусу, что это я (Я!) подсказал Натали выход из её банальной тускло-журналистской ситуации. Ведь это я поддразнивал её и науськивал на поиск нестандартных/дерзких ходов. Но ведь не таких, не таких.

Гы-гы-гы! – сказал Косинус.– Вторая!

Что "вторая"? – машинально спросил я.

Древнейшая профессия, что! Может, все-таки, освободим с боем? Гы! Операция "Кража Натали", в натуре.

Я тоже мотнул головой, стряхивая пот и лихорадочное желание тут же рвануть в Шхем.

Я могу телефон сказать,– решился Муруан прервать наш русский диалог.– Я позвоню и скажу, что вы её друзья. И она тогда возьмет трубку. И сама вам всё расскажет!

Пока я осознавал, что не хочу с ней говорить, что вопросов, в общем-то, не осталось, всё сошлось, скорее слиплось, и не стоит в это дело вмешивать голос, пусть всё останется беззвучным и однозначным (нечего дребезжать, Муруан конечно же не врёт), Косинус отсел в свой угол, отгородился от сцены дымовой завесой и голосом капризного зрителя потребовал:

А что? Это интересно. Звони!

Муруан схватился за мой мобильник, как утопающий в болоте за шест. Я, кажется, не был готов к этому разговору. Но я умею принимать вызов, даже если не готов. И пока Муруан клекотал в трубку, я уже знал, что голос меня не выдаст, а если что и просочится, то лишь поверхностный слой презрения, сейчас далеко не самый важный.

Ну теперь-то ты мной доволен? – выдохнула она мне в ухо.– Я предполагала, что ты догадаешься, но не думала, что так быстро. Только больше никому, а то всю игру мне испортишь.

Уже.

Что, уже испортил? А подробнее?

"Избранные для жертвоприношения" приветствуют тебя.

В смысле?

В смысле из моего кармана.

Ты украл мою статью, что ли? Зачем?

Разве ты оставила её не для меня?

Она фыркнула:

Для Джонни. Чёрт, ты ведь действительно всё испортил! Я тебя убью! Джонни уже договорился со своим журналом, что мы делаем в один номер две статьи о вашем конфликте. Глазами мужчины и женщины. Джонни должен был как раз прийти со своей частью, обсудить готовый текст. Я всё придумала – представляешь, он приходит, а тут меня взяли в заложницы. Но на столе же – предназначенный ему материал! Он профессионал, он бы не удержался! И каждый получает своё: его журнал сенсацию, мы с Джонни имя.

А как Джонни должен был попасть в офис?

Ну, разве ты бы его не впустил? Ты же его знаешь... Ты что, сразу сбежал?

Да, почти... Мне извиниться?

Придется нам с тобой что-то ещё придумывать. А знаешь что? Отнесешь ему статью, как будто ты знал, что это писалось для него... ну, скажешь, что это так было важно для меня... вот ты и решил принести.

Мне не придётся. Я уже придумал.

Она замолчала. Видимо, у меня все-таки был не слишком спокойный голос. И она подтвердила:

Голос у тебя...

Какой?

Вредный.

Да, так и есть. Не полезный. У тебя три часа, чтобы в новостях прошло опровержение твоего похищения.

Подожди, ты что... ты серьёзно?!

Да.

Так... А если нет? Что ты будешь делать?

Ненавидеть,– обнажил я клыки в улыбке.

Она молчала, и я пояснил:

Это значит, что тогда в новостях появится запись рассказа Муруана о том, как ты уговаривала его уважаемого дядю.

Муруан, услышав свое имя, красноречиво посмотрел на меня. Косинус кивнул, подтверждая, что запись будет.

Слушай... ты что, с ума сошёл? Что, собственно, произошло? Зачем тебе это?

Я достал из кармана листки и прочитал, старательно артикулируя английские дифтонги:

"Он умён, циничен и не стесняется этим пользоваться для себя и для, как он выражается, "своей стаи". При этом он зачастую патриотичен и тогда включает в эту стаю "весь свой народ".

Слышь, Эфа,– вдруг подал голос Косинус.– А при чём тут "pack"?

Ты что, там не один?! – ужаснулась Натали.

Нет.

Ну знаешь...– задохнулась она и бросила трубку.

Бросила трубку и меня. Кровь билась в виски, как мяч в стенку.

А всё-таки,– невозмутимо продолжил Косинус.– Как это ты пакуешь "весь свой народ"? Типа как Шарон поселенцев?

"Pack" – это стая. Да открой же окно!