Часть 3. Пустое множество.


Учти, я намерена долго смотреть в пустоту,

поскольку не чувствую больше закона сложения

слова со словом, смысла со смыслом...

Эли7




14. Когда я был.


Когда я был в Питере, Ксюша спрашивала, есть ли у меня животные. Мы с Волчком ответили: "Нет". И до сих пор уверены, что не солгали. Но выгуливать Волчка все-таки надо. Один раз в день. Примерно по часу.

Это структурировало моё время. Мы бегали по строчкам новостных сайтов, резвились на лужайках форумов, Волчок был аккуратным зверем и опорожнялся исключительно в специальных местах Сети, заранее облюбованных им и предназначенных для этого обустроившими их хозяевами.

Наши прогулки давали мне многое, я ни разу не пожалел, что трачу время на выгул и дрессуру. Я учил Волчка не соглашаться. Потому что, согласившись с тем, что мир может быть таким, каким он обязательно станет – ты неизбежно теряешь разум.

Бег наш по серым/асфальтовым новостным полосам держал нас в форме и дарил добычей. Поначалу, когда я ещё натаскивал Волчка, он понимал мои уроки слишком буквально и кидался на любую дичь. Помню, с какой гордостью, рыча: "Сколиоз! Сколиоз!",– он притащил мне в зубах застреленного воробья:


"В нидерландской провинции Фрисланд энтузиасты выстроили в цепочку более 4 миллионов костяшек домино, чтобы попасть в Книгу рекордов Гиннеса. Накануне их попытка едва не была сорвана воробьём, случайно залетевшим в выставочный зал. Птица обрушила около 23.000 костяшек. После неудачных попыток поймать воробья, было решено застрелить его, для чего вызвали специалиста по отстрелу птиц.

Инцидент вызвал бурю протеста со стороны нидерландских и германских организаций, борющихся за права животных. Семь "зелёных" групп начали собственное расследование по факту убийства воробья. Они также потребовали от властей Нидерландов привлечь к суду ответственных за гибель воробья. Тем временем в адрес специалиста по отстрелу птиц, убившего воробья, начали поступать угрозы. Он сообщил в полицию, что неизвестные грозят ему расправой.

Во время телешоу, участникам удалось установить новый мировой рекорд –- одним щелчком они уложили цепочку из 4,1 миллиона костяшек домино. Конструкция эффектно падала в течение более двух часов. При этом организаторы признали, что радость победы омрачила смерть воробья."


Но к началу зимы он уже не бегал за случайными утками, а уверенно брал намеренно/умело запутанный след (даже намёк на запах нефти выводил его из себя) и сам выводил меня на жирное, двояконаглое, подкрашенное хной событие, которое и становилось дневным рационом нашей ненависти.

Кроме того, Волчок грыз мои привычки/быт. Обувь я теперь убирал в тумбочку. Я вообще стал чистоплотнее/обсессивнее. Раньше я тоже был восприимчив к запахам, но теперь это начало мешать безоглядно жить, стало важным и требовало времени. Я выкинул почти всё мягкое – старые одеяла, ковёр, плед, сменил кресло, неоднократно залитое вином и протёртое чужими. Плед – его было жалко. Я не сумел не признаться себе – единственной причиной сожаления может быть лишь то, что это подарок Натали. И несколько растерялся/расстроился от этого признания. Цветок, доставшийся мне при покупке квартиры, в наследство от прежних жильцов, я тоже выкинул. Он уже всё равно засох и пах особенно противно – одновременно специями и гниющим сеном.

Расширяя сознание Волчка, я неожиданно расширил квартиру, которая, хоть и продолжала быть маленькой "дочерью трёх комнат", но казалась проветренной, просторной и заполненной процеженным сквозь жалюзи сероватым светом. В такой квартире негде прятаться покойникам. Только оказалось, что за её новую пустоту приходится расплачиваться другой пустотой.

Каждая новая женщина бросала ароматизированную тень на наш новый быт. Иногда это был лишь легкий запах парфюмерии и невнятное смещение предметов, к чему мы честно пытались привыкнуть и честно не могли. А с чайником вышло совсем глупо/отвратительно.

Всё началось стремительно, на улице, у мусорного контейнера. Я бы сказал "с первого взгляда", если бы не "с первого вдоха", ведь у Волчка обоняние опережает зрение. Я как раз выбрасывал плед (тот самый), почти новый, шотландский, когда Волчок стал раздувать ноздри и беспокоиться, а потом рванул к углу дома, где она стояла как будто в засаде (как оказалось – так оно и было, ждала когда я отойду, чтобы забрать плед). Волчок вёл себя так, словно у неё была течка. Он привёл/притянул меня на нашем невидимом поводке к ней и я, конечно, выглядел хоть и однозначно, но нелепо.

Мне Клава понравилась откровенностью тела, если можно так сказать, а сказать так можно. Лицо у неё было тоже откровенное. И взгляд, исполненный смущённой похоти. И слова, которые она даже толком и не произнесла, потому что они могли всё испортить, и мы это чувствовали. И всё, что шибануло потом, в ближайшие часы. И она не пользовалась духами и дезодорантом, что оценил Волчок. Я, впервые за долгое время, как-то расслабился, растёкся, слушая её рассказы про нынешнюю украинскую провинцию, откуда она уехала лишь два месяца назад, а значит до конца не уехала.

Клава уютно говорила, уютно/откровенно двигалась, уютно хозяйничала на кухне. Она была как бочка масла/нефти, вылитого с борта в штормовые волны, чтобы придавить их неистовость, я чувствовал, как хаос возле неё слабеет. И ещё мне было забавно видеть, как её имя, такое старомодное, сначала стало нарицательно-компьютерным, а потом превратилось в живую женщину, хлопотавшую вокруг меня. А потом она сожгла чайник. В буквальном смысле – поставила электрический чайник на газовую горелку. Я как раз писал письмо Марии – чем интенсивнее и жёстче становилась наша переписка, тем больше сил/желания уходило у меня на каждое письмо, тем больше концентрации требовалось. А от запаха плавящейся/корчащейся на моей кухне нефтемассы у меня заболела голова, я даже не смог закончить письмо. Боль меня не удивила, подобное бывало и раньше, но я не ожидал, что к моему болезненному обонянию добавится феноменальная память на запахи. Во всяком случае, с тех пор при встречах с Клавой я всегда ощущал этот запах. Из-за этого Волчок её возненавидел, а меня всё ещё к ней влекло. Через несколько минут запах из неё/из моей головы выветривался, и Волчок не смел выть, потому что она была его добычей.

Ещё я сумел, наконец-то, навести порядок в собственном компьютере. Теперь можно было не опасаться, что случайно зашедший человек захлебнётся не предназначенным ему. Очевидно, что в моём мозгу происходили параллельные процессы, но лезть в это я не хотел, понадеялся на самоструктурирование и не ошибся. Мне стало легче противостоять дикому хаосу, словно я был не заблудившимся в тайге туристом, а охотником, заранее приготовившим нож и жаждущим приключений в медвежьих объятиях.

Но объятия, настигшие меня в декабре, были не медвежьими.

Привет...– дохнула она мне в ухо грустью и обещанием.

Я не слышал голоса Натали с того самого июльского дня, когда он плавился в пластмассе мобильника, плавившегося у меня в кулаке, когда я плавился в закупоренной комнате от ярости и хамсина. Волчок брезгливо дернул шкурой и молча отвернулся. Кажется, после Клавы он зарёкся вмешиваться в мои отношения с женщинами. Кто сказал, что молчаливое презрение самое холодное? К зверям это не относится.

Если бы у Натали был свой Волчок, он бы её не презирал, а попросту загрыз. Но мне кажется, у женщин Волчков не бывает. А кто у них вместо – даже задумываться не надо. Мне ещё не стоило бы задумываться о том, каково было Натали все эти месяцы, но не задумываться об этом уже не получилось. Едва ли у её коллег была лучшая тема для приколов, чем шхемское самопохищение. Это случайно уловленное Косинусом "Похищение Натали". Наверное, она придумала какое-то другое объяснение. Наверное, ей не верили. Легко представить, как не верят журналисты – с сочувственными корректными циничными лицами. Я бы такое не выдержал. И не позвонил бы. Как не звонил я по случайно возникшему номеру эти израильские уже годы Вике, милой сучке, бросившей меня, шестнадцатилетнего щенка, как щенка – с сожалением и тихой грустью, поцеловав перед тем, как вышвырнуть за дверь. А ведь здоровое любопытство должно было спровоцировать звонок, мне действительно просто интересно просто увидеть/узнать, что произошло с ней за эти двадцать с чем-то лет. Вспомнив о Вике, живущей теперь в получасе небыстрой езды, я пропустил объяснения Натали и понял только, что у неё как-то досрочно закончился израильский контракт, я не понял по чьей инициативе – её или редакции, она легко, словно коснулась щеки губами, поблагодарила за то, что я способствовал этому. Её, кажется, действительно радовало, что журналисткой она быть переставала. Оказалось, я зря огибал Емин Моше эти месяцы. Натали была у родителей, потом в Марселе, потом в Париже, а теперь, когда "как это, подстелила соломку", приехала закончить иерусалимские дела. Поэтому позвонила.

Как ты собираешься меня закончить? – вдруг улыбнулся я.

Мучительно.

Придёшь?

Угу.

Оказалось, что тела наши великодушнее и смелее, чем мы сами.

Яблочный табак и кардамон, никакой нефти.

А Волчок фыркал.


15. У меня зазвонил.


У меня зазвонил телефон. Домашний, не мобильный. Обычно это или отец (редко), или охотники за деньгами (чаще). К вербальным коробейникам я отношусь спокойно. Но совершенно не выношу, когда меня подманивают манком жалости.

В детстве, попав в новый двор, я за первую неделю выкупил у Кольчи трёх недомученных котят. Деньги на четвёртого у меня тоже были, но лишь на четвёртого. Я сжимал их в кармане. Кольча сжимал котёнка. Я досмотрел, а деньги отдал Косинусу – он был на два года старше меня, на год старше Кольчи. Кличку свою он носил гордо, поскольку дана была старшими пацанами и как бы приобщала. Тот Косинус любил "денюшки", животных и считался "психованным". Теперь я знаю, что это был один из важных для меня поступков. И не потому, что после этого уже лет тридцать Косинус время от времени становится моим ландскнехтом, причём при всё более странных обстоятельствах. Важнее (гораздо), что тогда я впервые эффективно решил задачу, поступив не так, как от меня ожидали. Нет, не то... самое главное, что я впервые действовал вопреки собственным эмоциям. Это было неприятно. Неприятной была и награда – промокашка моей детской душонки пропитывалась кровью, капающей с Кольчиной разбитой морды – компотом из крови кошачьей и человечьей. Но восхищение/катарсис от правильно принятого решения я познал именно тогда, тогда же я и лишился невинности безответственности. Я принял вызов, если так можно обозначить эту сдвижку моего человеческого рычажка, именно так.

Но я слышу, как вокруг с каждым годом звучат всё громче/пронзительнее манки жалости. Кажется, у этого инструмента скоро появятся свои страдивари. Партитуры уже появились. И этот специфический взгляд исполнителя, который ощущаешь даже по телефону... В последнее время мне ощутимо мешает жить ощущение этого сверлящего затылок взгляда. Взгляд этот принадлежит наёмнику. Неглупому и профессиональному. Наёмник знает, что я должен делать. Но он даже не собирается глобально диктовать весь образ жизни (спасибо, кстати, ему за это). Он всего лишь желает управлять моим состраданием. Он замыслил доброе. Он хочет лишить меня права на выбор индивидуальной/конкретной жалости. Он заранее решил, на что, и кому, и сколько (не менее, чем...) я должен пожертвовать. "Разве вам не жалко..." Он твёрдо верит, что сострадание должно осуществляться под контролем специально созданных организаций и тренированных людей, которые знают как, кому и сколько надо. Которые, конечно же, отщипывают/фильтруют мою жалость в денежном эквиваленте, которые становятся уверенными/оплаченными посредниками между несчастьем и ну, не счастьем, а отсутствием несчастья. Они подманивают примитивной, но притягательной мыслью – делать добро не напрягаясь, перепоручить сострадание, выгулять псинку своей жалости в специально отведённом для этого месте. Это безошибочный принцип использования чужой лени, лени неплохих людей, способных на абстрактное сострадание, но не желающих для этого совершать конкретные телодвижения. По сути, наёмники хотят выстроить жалость в оросительную систему и стоят, облокотившись о крантики, сверля взглядами мой затылок. Мне они противны. Жалость моя пересыхает, как слёзы.

Несколько лет назад я было взял себе за правило жертвовать только религиозным организациям. Всё-таки вековые традиции благотворительности, надзор духовных авторитетов и тому подобное, казалось должны структурировать хаос растаскивания чужих денег. Конец этому заочному прекраснодушию положила мимолётная, но наполненная откровенностью связь с секретаршей одной слишком хорошо известной религиозной благотворительной организации. Контора эта помогала жертвам терактов. Это была парадная цель. А в чёрном ящике жалости проворачивалось, оседало и распылялось столько, что простодушная секретарша имела как бы вечно изумлённый и несчастный вид, даже какой-то обманутый и оскорблённый, что ли. Потому что она никак не могла понять – если те, кто живёт, приняв на себя бремя оговоренных религиозных рамок – воры, то как жить ей самой. Уверен, что связь со мной не оставила на её судьбе никакого отрицательного следа, ведь человек существует/оценивается относительно грехов других людей. Мы оба, на фоне её обстоятельств, выглядели тогда практически резвящимися ангелами. Надеюсь, что ей хоть немного помогла моя импровизированная теорийка о сантехниках от Галахи, не нашедших точных инструкций для регулирования денежных потоков между некошерными и кошерными евреями, возрадовавшихся этому и подставивших семейные кружки под подтекающие прокладки.

Остатки (надо сказать, небольшие) сострадания я теперь прячу подальше и сую потихоньку в те руки, которые кажутся мне менее липкими. Милостыня – не мелкая взятка Богу, который, как известно, не берет ни взяток, ни пленных.

Мне не хотелось бы противопоставлять моё сострадание – мести. Одно не искупает другого, не отменяет его и даже не идёт в качестве отступного. Я считаю (и почти себя в этом убедил), что моя месть не должна иметь с моим состраданием ничего общего. Они не должны соприкасаться/пересекаться/следовать одно из другого. Потому что, соприкасаясь, они взаимоуничтожаются, да ещё и отрывают от моей решимости куски. Этого нельзя допускать. Волчок сторожит мою цельность, охраняет горькое чувство мести, не дает вырваться состраданию, ходит меж их вольер, звеня ключами на ошейнике и выдыхая клубы пара в морозный воздух очередного хамсина. Да, всё изменилось. И теперь мы с Волчком научились презирать реальность, и их картина мира нас почти уже и не заботит – мы больше не относимся к ней с уважительной данностью, мы вешаем её на забор нашей базы и отрабатываем на ней стрельбу по мишени.

Ещё, бывает, звонят по телефону сборщики не денег, но информационной подати. Этих телефонных мытарей я ненавижу больше остальных. То есть, не их самих, глупо же ненавидеть людей только за то, что они на восемь часов в день вынуждены/согласились функционировать по алгоритму чужой воли. Ненавижу я того социолога/пиарщика, который плетёт изгородь из вопросов так, чтобы загнать всю отару к нанявшему его стригальщику. Пожалуй, что после лести это самое опасное – осторожные вопросы, уже несущие в себе нужные ответы. Потому что так и плетётся эта сеточка для волос, сохраняющая причёску и опутывающая головы.

Все остальные почему-то звонят на мобильник. Даже Клава, правда ей я всегда перезваниваю. А Волчок нервно реагирует именно на звонок мобильника, наверное потому, что чует в нём поводок. Он беззвучно скалится.

Отец не звонит на мобильник из экономии. Или чтобы я лишний раз вспомнил, что он отказывается брать у меня деньги. Я это помню, уважаю его непреклонность, хотя в его случае гордиться тут нечем. С тех пор, как умерла в Суккот его вторая жена Ирина (кто-нибудь после этих детских сказок называет их мачехами?), отец звонил мне считанные разы – я действительно могу их сосчитать. Первый – чтобы сообщить о случившемся. Второй – чтобы рассказать, что надо делать французским властям с "обнаглевшими пэтэушниками, спустившимися с гор". Единственное, в чём он тогда со мной согласился – заменить горы на пустыню. Третий – он возмущался, что безумные израильские социалисты совсем уже рехнулись и выбрали лидером Красного Переца, тупого профсоюзного демагога. Четвёртый и пятый разы он звонил из-за Шарона, сначала, что тот тоже рехнулся – развалил партию и правительство и вот-вот развалит страну; потом – чтобы сообщить мне, что нами сейчас руководит человек с больной головой, "нет, ты не понял, с действительно больной головой, это сказал знакомый невропатолог с пятидесятилетним стажем, а он понимает, поэтому всё вот-вот пойдёт прахом". А позавчера он позвонил сообщить, что ему надоело одиночество и вообще всё надоело, что он уже продал квартиру, потому что "надо же что-то делать", а теперь ему негде жить, поэтому грузовик для перевозки вещей уже заказан и через неделю он переезжает ко мне, в Иерусалим, пока на обозримое будущее, а потом, если уживёмся, то и до конца, а если нет – то нет. В этом месте он смущённо хихикнул и спросил, старательно пряча неуверенность/безнадёжность, не возражаю ли я. Что я мог ему ответить? Я постарался не впустить в моё "конечно" нервного волчьего зевка, но смог ли...

В этот раз звонила Ксюша. Она представилась, потому что я никогда не слышал её голос по телефону. Я растерялся. Она сообщила, что уже оформляет документы и скоро приедет на ПМЖ. "Тебе как, папа,– сказала она,– удобнее? Чтобы я жила с тобой, или могу к деду в О-фак-им поехать, раз он жив, вот же названьице, ага. Но удобнее у тебя, потому что всё же Ершалаим. Ты не бойся, я думаю, что это ненадолго, вряд ли мы уживёмся, я тут матерь порасспрашивала о твоём жизненном стиле, она, правда, партизаном держалась, но кое-что слила..." В этом месте она смущённо хихикнула и спросила, старательно пряча неуверенность/безнадёжность, не возражаю ли я...

Итак, я становился семейным человеком. Так долго нянчимый своим одиночеством, я автоматически превращался в межпоколенческую прослойку, представителя средней возрастной категории, обречённого на типовую ответственность, от чего заранее содрогался. Я не люблю слоёных тортов и салатов, упорядоченных чужими руками. Особенно, когда меня делают прокладкой... И всё благодаря телефону. Высший Телемаркетолог все-таки втюхал мне живой товар по самое не могу/не хочу.



16. Мне захотелось.


Мне захотелось сбежать после переезда отца почти сразу. А через несколько дней появился и повод. Впрочем, зачем лукавить/смещать. Зачем пытаться казаться нормальнее перед самим собой. Для поездки в Европу мне не нужен был повод, потому что это была, по сути, неизбежная командировка. Я накопил около трёх тысяч условных единиц мести – больше, чем требовалось. Я даже локализовал значительную их часть в Европе. Командующие фронтами уже перешёптывались за моей спиной, не понимая моей нерешительности. И даже Волчок был на их стороне, чего раньше никогда не случалось. А преданность твоего зверя – это лучший индикатор происходящего с тобой.

Сбежать же мне захотелось уже через несколько минут, можно даже сказать – сразу во время его переезда. Когда грузчики вносили в моё наконец-то ставшее опрятным логово полустёртые временем, потерявшие форму, но набравшие запах предметы, вещи, вещицы, вещички. Они, как увеличенные песчинки, засыпали пространство, выдавливая дребезжащий свет и нейтральный воздух, они наполняли квартиру духом немощи, ощущением чужого, ношеного, старого, мёртвого. Волчок задыхался. Отец сумел втиснуть в отданную ему комнату столько (мебель, книги, узлы, тюки, коробки, ящики, чемоданы, сундук с надписью "Ира"), что я сначала не понял где он собирается существовать, но тут же ощутил, что жить он будет вне этого склада, рядом со мной. Он даже в холле выставил в ряд несколько старых дубовых стульев – в детстве я с трудом их передвигал. Я было предложил отцу выкинуть ненужное сразу, минуя дом, но он испуганно посмотрел:

Ты что! Это Ира покупала! А вдруг мы не уживёмся, где я потом возьму...

Нравящаяся мне раньше архитектурная откровенность моего жилища – исчезла. В нашем доме не было подъезда, как такового, а просто колодец двора, обрамлённый лестницами по стенам, поэтому входная дверь впускала двор прямо в холл, как бы проветривая пространство. А теперь и холл практически исчез. У нас появился коридорчик из рассохшейся этажерки с книгами, неопрятного холодильника, набитого старыми журналами и шкафа, за которыми размещалась вторая тумбочка с обувью и запахом чужих ног. Там же отец развесил верхнюю одежду, весело назвав это "чуланчиком". Свет мерк, одиночество рушилось.

Ты должен научить меня компьютеру,– потребовал отец.

Видимо, я не удержал лицо. Потому что он обиженно добавил:

Ладно, не затрудняйся. Какой из тебя учитель. Не надо. Я просто буду сидеть рядом и сам научусь всему!

Всю ночь я перегонял файлы в лэптоп, ставил себе на настольный комп Линукс, паролил всё подряд, отгораживал для отца загончик с Виндами и прикидывал где поставить для него новый компьютер. Приезд Ксюши придавал задаче грозную неопределённость. Уже на следующий день я застраховал имущество и решил, что до приезда Ксюши либо уговорю отца выкинуть барахло, либо устрою пожар.

За несколько дней нашего сосуществования, я сформировал автопилот для общения с отцом. И всё равно, отец подгрызал моё время и силы, а я жалел их (надеюсь, незаметно). Ему всегда требовался оппонент (лучше – хронический). Но теперь он нуждался ещё и в человеческом/сыновнем тепле, которого у меня уже было совсем немного и которое я не успел научиться сочетать с хроническим оппонированием. Эту несочетаемость я осознал ещё с Натали, и вот теперь она вернулась ко мне (проблема, а не Натали, хотя и она тоже) в ситуации отягощённой, не снимаемой простым прикосновением.

Многие годы отец существовал в другом мире с другой женщиной. А теперь, после смерти жены, он отращивал себе домик и считал, что прочность и уют его зависят от наличия рядом спарринг-партнера, готового на жертвенность (время, эмоции, мысли). Не желая признавать, что тянет руку за теплом/жалостью, он всё время рвался в дискуссии. Я всё чаще обнаруживал его за спиной, внезапно выкрикивающим мне в затылок какую либо рекомендацию/комментарий по поводу выхваченного с монитора. У него – мягкие тёплые тихие тапки. Я стал часто оглядываться. Я замышлял побег.

Клаве я появляться у меня не рекомендовал. Она жила рядом, у старухи, за которой приглядывала (комната и питание входили в зарплату). Старуха тоже приглядывала за ней, поэтому я как-то снял номер в гостинице, Клаву это, кажется, не устроило. Видимо, не совпали какие-то культурные/коммунальные коды, но у меня не было желания прояснять. Я всё больше времени проводил с Натали.

И вот, Натали пригласила меня в предсвадебное путешествие.


СТРЕЛОК: Во бабы – бляди, да? Эх, гульнём!

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Что, неужели и на свадьбу пойдёшь?

СТРЕЛОК: Не, на свадьбу – нет. Сдавать свою бабу другому – это капитулянтство. А до свадьбы – оттянусь по-полной!

ИНТЕНДАНТ: Везти свою женщину на свадьбу к другому... Как-то всё это... опереточно.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Оперетта – это правильно. Это концептуально. Париж-Вена-Будапешт... Какой у нас маршрут?

СТРЕЛОК: Рекогносцировочный. Машину снимем. Хорошую. Эх, люблю рейды в тылу врага!

ИНТЕНДАНТ: Женщина отнимает много времени. А также средств и прочих ресурсов.

Какая с ней разведка?

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Женщина – лучшее прикрытие для разведчика.

ИНТЕНДАНТ: Вы хоть понимаете сколько стран надо объехать?

СТРЕЛОК: Во! Прокатимся до Парижа! А сколько стран, кстати?

ИНТЕНДАНТ: Польша, Словакия, Венгрия, Румыния...

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Польша и Румыния нам не нужны.

СТРЕЛОК: Почему? Польки мне нравятся, надо только на обратном пути... когда невесту на свободу обменяем.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Не нужны. В Польше и Румынии у шефа многие погибли, много родственников. Не надо опошлять превентивную месть личными мотивами. Это утягивает её в конкретное прошлое, а мы мстим конкретному будущему.

ИНТЕНДАНТ: Согласен. Всё равно остаются: Словакия, Венгрия, Австрия, Хорватия, Франция, конечно, да и Швейцария вполне заслуживает. Да и в Чехию хорошо бы.

СТРЕЛОК: Отлично, пивка заодно попьём!

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Не понял, а Чехию за что?


А Волчок радовался Хануке. Каждый вечер он, как ребёнок, требовал от меня зажигать соответствующее количество свечей/огней и выставлять их на окно, чтобы живой огонь отражался в зрачках тьмы, играл в гляделки со звёздами и показывал миру нашу решимость. Волчок вообще в эти дни был зачарован совпадением живого волчьего и игрушечно-волчкового. Он считал Хануку своим личным праздником, часто крутил ханукальный волчок и, когда выпадала буква "пэй", радостно притаскивал выпавший жребий мне на колени или прямо на "клаву". Было очевидно, что он подталкивает/принуждает меня к действию. Пока горели ханукальные огни, он танцевал какие-то шаманские боевые танцы, бил хвостом по полу, подвывал и клацал зубами. Я не мог отделаться от бредовой мысли, что когда я усну, он украдёт из морозильника припасённую для Нового года форель и швырнёт её мне в лицо.



17. Мысленно я уже.


Мысленно я уже был в Европе, но не смог не зайти к Клаве – она жаловалась, что какой-то тяжёлый шкаф мешал новой старухиной коляске проезжать к выходу, и приходилось перетаскивать старуху и выносить коляску, а не вывозить всё это разом. Но у меня было ощущение, что передвижка мебели всего лишь предлог. Близость нашего обитания вдруг стала заметной – я всё время сталкивался с ней то у дома, то во дворике, а недавно она вообще забежала "попросить соли, по-соседски" – об этом мне рассказал довольный отец, потому что Клава приходила, когда я был в "21-ом профиле". Отец сообщил, что рядом обитает бойкая бабёнка, она ухаживает за старушкой, и что он угостил её конфетами. Мне показалось смешным, что именно Клава принесла эти конфеты перед его переездом. Отец, увидев мою улыбку, приобиделся.

В общем, Клава кружила вокруг. Возможно, встречи с Натали как-то метили меня, хоть я и следил, чтобы её длинные рыжие волоски не оставались на свитере.

Старуху я предупредила,– прильнула ко мне Клава (мне показалось, что она принюхивалась, да мы оба принюхивались – нефть, нефть),– а то она сегодня активная, даже требует на тебя посмотреть.

А кто я?

Да я ей сказала, что ты просто так сосед,– хихикнула Клава,– но она не верит. Старуха-то тёртая, хотя и чокнутая.

Я тоже ей не поверил. Скорее всего, я был ухажёром. Сумасшедшая старуха, да ещё говорящая по-русски – отличная "наперсница затей". Не для меня, конечно – я боюсь старости и тел, где она концентрируется, а ещё больше – мозгов. Вернее, не боюсь – нелепо бояться неизбежного, просто избегаю дум о ней – нелепо думать о неизбежном. Старость подкрадывается из-за спины и у неё мягкие тёплые тапки.

Сначала старость поворачивается к тебе гурманством/эстетством, медленно растущим, как доброкачественная опухоль, всю жизнь и постепенно вытесняющим всеядность. И этим она пытается нравится, это протягивает бредущему к обрыву, этим она отвлекает и развращает опустившиеся умы. Но есть и второе сильнодействующее средство. Именно второе, поскольку идёт следом и затягивает в свой эгоизм позже. Оно называется – свобода. Когда старость, осознав себя, начинает жить для себя, для своих сумасшедших/старомодных вкусов, своего смешного эстетства/неопрятности, своего одиночества/общительности; когда она перестаёт оглядываться на глаза, в которых отражается (угасающее зрение), когда она перестаёт вслушиваться в шёпот за спиной (угасающий слух), когда она верит только себе (угасающий стыд).

Старческая отвратительная бессовестность – это, по сути, одно из высших проявлений свободы. Это прощальный подарок от жизни. Надо научиться наслаждаться им, доводя/шлифуя эту свободу до абсолюта. А главное – забыть о расплате, о том, что за "не должен" всегда наступает "не можешь". И в этом смысле вокруг меня слишком много молодых стариков самого разного возраста. Возможно, что и весь мой древний народ норовит насладиться ранней старостью. И сам я не молод, не молод... Я ведь уже свободен от молодёжного страха случайной нелепой смерти. И народ мой, кажется, тоже. Потому что в старости не бывает случайной нелепой смерти.

Клава заметила и истолковала мою задумчивость:

Не бойся, котик, глуховатая она. И телевизор же там у неё...– раскинув руки, она отмерила в пространстве размер экрана. С хорошую щуку.

Клаудия! – сухой распадающийся голос из комнаты перекрыл телевизор,– Это он? Идите уже сюда!

Мне нравится акцент здешних русскопомнящих стариков. Он жёсток и упрям, он медленно спотыкается на каждой второй согласной, но упорно перекатывает её камешек в удобную мягкую ямку огласовки, он выстраивает естественные извивы языка в стройную шеренгу, обувает в кирзу и заставляет неуклюже, но согласованно маршировать на благо общего дела. Так я чувствую. Реликтовый акцент.

Вот же злыдня! – отшатнулась Клава,– Слышишь? Это она по полу клюкой молотит! Опять по телику её старых врагов показывают... Берта, не балуй! Конфет не дам! – вдруг завопила она, потом снова прильнула ко мне и ласково пояснила,– Я её от телика отодвинула, чтоб экран не разбила, и ковёр подкатала, чтоб не подъехала... Так и живём. Я им сказала, детям её, чтоб конфет побольше купили, она же жутко любит шоколадные, хоть чуть утихает, они и натащили коробок... Да не обращай внимания.

Я улыбнулся, вспомнив отца и круговорот конфет. Снова не к месту.

Шантажистка, кибенемат! – крикнула Берта и замолчала.

Всё это слегка давило, но не удивляло, это входило в комплект старости. Поразил меня даже не Бертин размер – усохшей козы, не её цвет – белый, а её неподдельная/чистая ярость, которая выходила из неё толчками, как кипяток из гейзера, спонтанно, искренне, с каждым ударом тростью по паркету – да, в этой квартире был потемневший, старый, видимо дубовый паркет, на котором белая хрусткая полупарализованная Берта особенно выделялась и, лишенная человеческой пластики, дёргалась заводной куклой.

Я вопросительно кивнул на огромный плазменный экран, на котором жестикулировал и артикулировал чёрно-белый Бен-Гурион. Клава вздохнула, пожала плечами и покачала головой. Было ясно – она уже проторила тропку между скандалом и скандалом и знала, что телевизор выключать нельзя. Изображение утратило историчность и обрело цвет. Берта тут же отвернулась от красочной ведущей.

На! – сладко улыбаясь, Клава протянула старухе большую конфету и, пока та переключала внимание, выхватила трость из ослабившей хватку лапки.

Берта, причмокивая, оглядывала меня. Конфета бешено вертелась у неё во рту, продавливаясь сквозь белый сдувшийся шарик щёк то тут, то там, словно голова старухи была беременна кем-то/чем-то маленьким и активным, и этот кто-то/что-то рвался наружу через измазанный шоколадом рот, пиная преграды.

Хороший,– сказала вдруг Берта. – Большой. Как Вайцман. Кому ты будешь голосовать, парень?

Не знаю,– честно сказал я. – В этот раз вроде и не за кого.

Старуха одобрительно закивала:

Я не буду голосовать.

А что ты будешь делать, Берта? – спокойным дружелюбным голосом спросила Клава, корчась за её спиной от смеха.

Ненавидеть!

Волчок, скользя по паркету, осторожно приблизился к инвалидному креслу, лизнул сжатый костлявый кулачок и лёг к её парализованным ногам.

18. Я положил на.

Я положил на её затылок руку и почувствовал, как он чуть вдавился в ладонь, словно самолёт уже начал ускоряться, но он пока только выруливал на взлётную полосу. Я сидел в потасканном 737-ом Боинге "Эр Словакии" рядом со своей женщиной/чужой невестой. Ненавистная двойственность приблизилась ко мне, повлекла за собой, а значит, вроде бы побеждала. Однако, победить она не могла, поскольку вся эта ситуация воспринималось мною глухо, как удары мяча за стенкой. Не слишком мне это досаждало, разве что немного будоражило, да и то неясно чем – то ли обидой, что Марсель крадёт у меня Натали, то ли щекочущей новизной ситуации – я краду у неведомого Марселя (из-за неведомости, имени и двусмысленности, он представлялся мне то разгульным морячком, то белым мимом) пару недель с его невестой (ну конечно, "Кража Натали").

Главное, я был достаточно сосредоточен и полон однозначной решимости оптимально провести время, уместив в нём и ориентирование на местности, и тягучую романтику расставания, и драйв загула. Последний (в полном смысле) мы начали уже на Новый год в Емин Моше, вдвоём, под русскую водку каких-то новых сортов из русского магазина – Натали желала русского антуража, чтобы уже доесть его, насытиться, объесться раз и навсегда, а лучше, чтобы до тошноты. Я её не то, чтобы до конца понимал, но не возражал – каждый имеет право выбирать как ему прощать и прощаться. Да и не верю я в универсальные лекарства. Мне тоже не мешало попрощаться с Натали и с собой. Мы встречали год, в котором ей предстояло сыграть свадьбу, а мне – в игру, которая совсем не игра, и это было бы слишком мелодраматично, не будь просто совпадением.

Разруха отъезда превратила вольный уют её логова в беспризорность общежития. И весь наш а-ля рюсс смотрелся случайной советской снедью из праздничного набора, под которую хотелось подстелить газетку. Даже компьютер был похож на побитую собаку – поджав шнуры, он серел на столе, с которого исчезли фотография жизнерадостных родственников, дисплей, клавиатура, привычные журналистские причиндалы. Возможно, я был не просто интимным гостем на прощании Натали с независимой жизнью, а соучастником, приглашённым на место преступления – справить тризну по убитой нами журналистской карьере. Ну да какая разница, траур не предполагался. В отличие от её свадьбы, про которую я не знал ничего, здесь я был вполне информирован и удовлетворён.

Вытаскивая из трёхлитровой банки солёные огурцы то для себя, то для меня (моя кисть не пролезала в горлышко), Натали предложила "беззаботничать" и странствовать так, чтобы запомнилось обоим навсегда, но ни один из нас не смог бы это повторить ни с кем другим. Она не дала мне открыть шампанское перед Новым годом по-Москве, а увлекла на тот самый, выходящий на Старый город балкон и не без труда разбила бутылку о перила под бой Курантов. В пене от бешеной лозы, но без порезов, мы вернулись к водке и икре, которую, правда, за неимением блинов клали в питы.

"Здоровья тебе в новом году!" – пожелал я отцу по телефону, он обиженно засопел, буркнул неразборчиво "спасибо" и швырнул трубку – отец считал, что я предал его новую жизнь уходом из "нашего" дома на новогоднюю ночь. Он не знал ещё, что я предал её раньше, когда отрёкся от ответственности за близких и решил расплатиться/искупить самим собой свой нарывающий индивидуализм – это был секрет.

Клаве я тоже зачем-то позвонил, поздравил. Слова её были студенисты, а голос подрагивал, как тот холодец, которым меня приманивали на праздник. Я, уже спьяну, назло попросил передать трубку Берте. Старуха приняла поздравление как должное, ничего не сказала про "святого Сильвестра", а лишь пожелала мне не жить так долго, как она. Я искренне пообещал.

Два часа до европейского Нового года дались нам легко и радостно. Мне давно не было так просто, потому что отсутствие общего будущего порождает особую, чистую и радостную простоту настоящего – ощущение мне в общем-то не свойственное и не испытанное в полной мере раньше. Отсутствие будущего жило вокруг, декорировало реальность: полупустая уже квартира, жалкий эндшпиль покидаемого жилища, полузаполненный чемодан. Единственным ярким пятном жизни был бодрый телевизор. А самое главное, это кратковременное отсутствие будущего вдруг позволило мне уйти от мести в самоволку и возрадоваться. Ведь месть прошлому и настоящему с известного времени казалась мне банальной/пошлой.

Ну да, выпито было уже немало – Натали распустила свои длинные лисьи волосы и была похожа на интеллигентную веснушчатую ведьму, пьющую и хитрющую. К парижскому Новому году, мы, довольно уже обнажённые, проигравшие друг другу почти всю одежду, сидели на грязноватом бирюзовом ковре, голосили мантры и хлопали то очередную рюмку, то в ладоши.

Перехватив мой волчий взгляд, Натали вдруг вскочила, взметнув рыжие лохмы, на мгновение словно прожгла ими воздух и, подскочив к компьютеру, потребовала жертвоприношения. Она вот прямо вот сейчас должна была утащить эту слишком возомнившую о себе серую тумбочку в Геенну огненную, чтобы там её сжечь, принести в жертву этого журналистского божка и тем самым зафиксировать один период своей жизни и обозначить точку отсчёта для другого. Я с трудом уговорил её ограничиться сбрасыванием преступного параллелепипеда с балкона, вниз, на каменную дорожку, освящённую её подошвами. Мы, не одеваясь, вышли на балкон и совершили этот ритуал расставания. Мне было весело, да и Натали смеялась. И обоим нам было не холодно.

Утром я ушёл не привычной улочкой, а как бы затянул петлю следа вокруг её дома – по той самой мощёной тропинке, мимо жертвенного компьютера. И Стрелок, по праву левита, выдрал из жертвы лакомый хард. За оставшееся до вылета время Интендант успел прибрать информацию, а Пресс-секретарь – не только оправдать сомнительный поступок, но и порассуждать о зависимости между повышением технологичности носителей информации и снижением моральных принципов.

Двойственность нашей с Натали ситуации как нельзя больше подходила к расползающемуся европейскому антуражу, с этой точки зрения всё было правильно и логично. Запутав клубок наших отношений, мы, кажется, не знали (да и не хотели) что с ним делать, поэтому предпочли просто закинуть под диван и теперь двигались по короткой оставшейся нити, в обратном направлении – из "времени обнимать" к "времени уклоняться от объятий". Конечно, это довольно забавный/уничижительный этап – уклонение от объятий. Уклоняющийся от объятий мужчина смешон по определению.

Я смотрел на стюардессу. У неё была та же проблема – она тоже боялась быть смешной, пусть не по определению, а всего лишь по функции/ситуации. И ей это тоже не нравилось, и она это тоже пыталась не показывать, но получалось не столь изощрённо, как у меня. Она, смущенно улыбаясь, переводила содержание инструкции по технике безопасности на язык жестов, явно ощущая их нелепость, но и как бы приглашая поиздеваться вместе с ней над составившими эту бесполезную инструкцию идиотами.

У нас будут проблемы с отелем,– сообщил я Натали.

Она рассмеялась:

Тогда почему ты не заказал отель заранее?

Тогда я не знал.

А когда узнал?

Сейчас.

Пижон. Что ты имеешь в виду?

Что в отелях не будет мест. А когда найдутся, то не будет горячей воды, или сток будет засорён, или не будет туалетной бумаги, а когда её принесут, она окажется обёрточной...

Ясно. Ты боишься летать на самолётах. Какие ещё ужасы ожидают нас, если выживем?

Пустяки. Нас часто будут обсчитывать.

Только если долетим и не разобьемся.

Я не боюсь самолётов.

А чего ты боишься?

Ладошка у неё оказалась влажная и прохладная, как нос щенка. Натали боялась летать на самолётах. Я улыбнулся:

Слова из трёх букв.

Подожди, не говори! Русское, да? Значит – не секс. Сейчас... есть у вас про это такой анекдот... Мир! Тоже не то. Суд?

Это не существительное. Это наречие.

Раньше мне так нравилось смотреть на лицо Натали, когда она охотилась за словами. Ничего не изменилось, мне это продолжало нравиться. У неё менялась посадка головы, словно она тянулась в неведомые сферы и плывущим каким-то взглядом вчитывалась в видимое лишь ей. И лицо приобретало утрированную индивидуальность.

Натали вздохнула:

Ладно. Но не сдаюсь, нет. Буду думать. А скажи-ка, откуда вдруг выпрыгнул этот твой бытовой пессимизм?

У нас тайный язык знаков,– я кивнул на уходящую стюардессу.– Она показывала как надевать спасательный жилет совсем не так, как, скажем, стюардессы "Эр Франс".

Глупости, никакой разницы.

Ну что ты. Ваши стюардессы несут народу знание о правильной безопасной жизни на вверенном им участке. Они выполняют миссию по спасению жизней. А эта вступала с нами в заговор по пониманию необходимых глупостей.

Ты хочешь сказать, что французская стюардесса тянется к своей высокой миссии, а здешняя показывает насколько она выше этих глупостей?

Умеешь ты взять интервью,– оценил я.– Сформулировать чужие мысли лучше и короче – это не каждому дано.

Натали кивнула:

Да. Но при чём тут отель?

Социализм – это такой клубок серых спутанных ниток. Потянешь конец – вытащишь цепочку характерных проблем. Специфическое отношение к своей работе – это как раз конец ниточки.

Красиво,– усмехнулась Натали.– Ты правильно делаешь – выезжая заграницу надо растормаживать воображение.

Меня почему-то раздосадовало, что она мне не поверила, вернее, что не пожелала полагаться на мои выводы/интуицию.

Выезжая заграницу надо растаможивать воображение,– буркнул я, не без злорадства.

Я был уверен, что Натали не знает этого слова, а следовательно – меня не поймёт. А если бы и знала, всё равно бы не поняла. Оказывается, у разведчика существует одна хроническая радость/удовольствие – сознавать, что он как одна большая дуля в костюме. Разумеется, растаможивать воображение мне было незачем – я вывозил свои планы/оружие возмездия контрабандой. Уверен, что они тянули уж никак не меньше, чем на несколько килограммов урана, обогащать который я собирался всем тем, что наберу в Европе.

А вот Волчка я в Европу не взял. По нескольким причинам. Во-первых, я находился в разведке, и зверь ярости, ненависти и силы мог меня выдать. Во-вторых, никогда не знаешь, какие запахи подстерегут тебя в отеле, а непредсказуемость реакций мне была не нужна. И самое главное – Волчок не проявил желания ехать со мной. С того момента, как он лёг у парализованных ног Берты и, не мигая, уставился на экран телевизора, я его больше не трогал, так и уехал без него в аэропорт. Я был уверен, что он проведёт время не зря.

После того, как я передвинул шкаф, меня угостили чаем с теми шоколадными конфетами. Берта оказалась в элитарном клубе не удивляющихся, что я пью чай с солью. Она лишь приказала Клаве достать из буфета большую солонку. Мы с Клавой молчали, а Берта всё штопала суровой ниткой своей судьбы расползающуюся историю нашей ещё молодой, но уже опускающейся/опускаемой страны. Берта торопилась, захлёбывалась, словно боялась забыть окончание каждой фразы. Усталая тонущая память старухи уже не хранила все стежки, но мне хватило нескольких узелков, чтобы ощутить хроническую горечь "сионистских меньшевиков". Берте досталась и британская тюрьма, куда её сдали свои/чужие ("гегемоны Бен-Гуриона, такие цепные пролетарии"), и участие в терактах ("сказали мы англичанам, что будет бомба, но они думали, что это халоймес и не ушли..."). Она вспоминала своего дружка Вилли, добровольца из Америки, который, когда ему приказали бомбить "Альталену", не просто отказался выполнить приказ ("заберите ваши сраные приказы и проглотите их! Кибенемат! Я что, прилетел сюда убивать евреев?!"), но и пообещал, что пристрелит любого лётчика, который согласится ("ни один лётчик не полетел бомбить евреев на корабле, так эти мамзеры стали искать палача на земле и нашли этого Ицика Рабина из ПАЛЬМАХа...").

Но мне показалось, что даже не сами события питали её ярость, а то, что вся жизнь прошла среди врагов – одни были за бруствером, это заряжало, а вот другие – в самом окопе, это изнуряло. А может то, что её непреклонная честность всё равно заросла чужой ложью, как зарастает старческий глаз катарактой/бельмом. Я почти чувствовал, как волны каждой следующей алии разбавляли свидетелей, смывали правду и обкатывали/сглаживали острые камни истории, превращая их в гальку официоза...

"Все мои три мужа были аидише бандитен,"– хвастала старуха и приглядывалась, словно решая, тот ли я, кому следует выдать секрет "трех карт". Она словно подозревала меня в том, в чём никак не могла меня подозревать. Впрочем, она могла просто подозревать в этом всех: "Я была жената за всеми тремя главными боевыми организациями. Хаим был в ЛЕХИ, Игаль – в ЭЦЕЛЬ, а мой сумасшедший Дани так даже в Хагане, а что делать".

"Берта, сколько тебе лет?" – кажется, Клава обиделась, что я тратил время и эмоции на старуху. "Мне сорок килограмм. А тебе?" – отрезала старуха, брезгливо пройдясь взглядом по Клавиным округлостям. "Хватит, Берта, угощать его! Эфраима будет тошнить от конфет!" – вспыхнула Клава. А Берта тут же пообещала не понятно кому из нас троих/четверых: "В тошноте своей вытошнишь ты сначала желудок, потом сердце, потом лёгкие, а потом и всё остальное..." В общем, мне было с кем оставить Волчка.

Предсвадебное путешествие началось. Самолёт разворачивался над Тель-Авивом, из-за блестящих на солнце солнечных батарей город казался присыпанным алмазной крошкой, об которую обдиралась наша тень. Почти сразу появилось море и потянулось серо-синей металлической поблёскивающей массой внизу, мелко трепыхаясь, как стая задыхающихся рыбёшек в поднимающейся сети. А алмазные крошки остались саднящим предчувствием, что многое придётся содрать/стесать с собственной сущности.



19. Я мёрз и.


Я мёрз и торжествовал. Натали мёрзла и злилась.

Аэропорт Братиславы напомнил мне о родном областном центре и так же не подходил для мегатеракта, как снятая мною "Шкода" не тянула на свадебную/предсвадебную карету. Зато мы оказались в центре города даже раньше, чем я освоился с незнакомой машиной. "Ухнули, как камень в омут",– неодобрительно сказала Натали, оглядывая плохо освещённые холодные улицы нелюдного вечернего центра Братиславы. И действительно, траектория наших поисков ночлега была словно расходящиеся круги от брошенного камня – отдаляясь от центра, мы пытались выцедить хоть какую-то информацию, но хмурые редкие прохожие не отвечали на вопросы, шарахались. Моё торжество, достигнув пика между третьим и пятым отелями, ближе к седьмому стало омрачаться, мне надоело, мне ужасно всё это надоело – быть умным, но бездомным, это приятно лишь то небольшое время, пока подтверждаешь собственное предвидение. Пессимизм дарит радости регулярно, но ненадолго.

Приятно быть умным? – констатировала Натали, выходя из очередной гостиницы.– Какого чёрта они не строят достаточно отелей?

Я тебя спасу,– вдруг пообещал я.

И постарался не заметить, как заблестели её глаза. Я вернулся в гостиницу, рассказал портье, что у нас предсвадебное путешествие. Свободного номера, как ни странно, у него действительно не было, но за умеренные деньги (успел отвыкнуть давать деньги не за оказанную услугу, а для того, чтобы её получить) он сделал несколько звонков, пока не договорился с кем-то о номере, мне уже было всё равно – где и каком.

Это было хорошее вложение денег – на всём постсоциалистическом пространстве Натали оставалась "капитанской дочкой", послушной девочкой, желавшей общаться с миром исключительно через посредника. Это было удобно, потому что рекогносцировка с "лилябриком" хаотична и занимает уйму времени. Я, правда, успел настолько привыкнуть к её способности быть такой, как я хочу, что не связал причину со следствием до самой Австрии, когда ей вдруг резко потребовалось недополученное за все эти дни.

С запиской от "иваниваныча", мы попали в двухкомнатный "тренерский" люкс какой-то спортивной гостиницы, довольно далеко от центра. С балконом, хрустальными рюмками, дубово-кожаной мебелью, огромным телевизором, принимавшим единственную программу на словацком. Две крупные, безукоризненно застеленные белым кровати стояли почти рядом, неустранимый зазор между превращал их в два редко посаженных резца. Занавески в ванной не обнаружилось, крючков для полотенец тоже. Телефон был внутренний, без выхода в город и мир. Сток оказался засорён в меру, туалетная бумага – той самой, ностальгической. Открутив горячую воду и задумчиво держа ладошку под струёй, Натали вскоре стала истерически смеяться – вода была еле тёплая, но это нам не помешало.

Утром я впервые понял, что мне некуда сбежать от Натали. Я всегда уходил от неё по утрам, стараясь успеть, пока она спит, чтобы не натыкаться своим недобрым утренним хаосом на её радостное тепло. Теперь я должен был стараться структурировать утренний хаос ускоренно, а значит – не вполне качественно. Чем это могло отозваться впоследствии было непонятно и немного пугало.

Хорошо хоть, это первое совместное утро отвлекло/развлекло нас (или только меня?) мелким снегом, словно бы предпочитавшим раствориться в воздухе перед самой землёй, чтобы не падать в грязь, и мне было приятно дышать этой холодной влагой.

Братислава не понравилась мне ни как туристу, ни как террористу/антитеррористу. Остатки средневековья – слишком невыразительные для столицы всего Венгерского королевства. Улицы – слишком провинциальные для столицы европейского государства. Мы постояли на каком-то невзрачном мосту через Дунай, разглядывая архитектуру областного центра и пресловутую золотую подушку с короной на шпиле святого Мартина, попили пивка в паре случайных заведений (конечно обсчитали), сфотографировались: я под указателем "Жидовская улица", Натали – у вылезающего из канализационного люка доброжелательного железного сантехника. Но всё это без подъёма, хотя Натали поначалу и старалась пробить/прогрызть мою сконцентрированность. Наконец, уже под почти нормальным снегопадом, упорядоченным ветром, мы не без труда отыскали нашу припорошенную "Шкоду-Октавию" и двинулись дальше.

Куда мы? – спросила Натали.

Вниз по Дунаю.

Почему?

Будем плыть по течению. Если ты не против.

О! – обрадовалась она.– Будем как бумажные кораблики! Как твой называется?

"Назойливый",– мстительно сказал я, вспомнив её статью.

Но Натали не среагировала, а попросила:

Назови теперь мой.

"Прогрессивный",– не удержался я, зачем-то кормя эту слишком мелкую месть, на которую даже слово "месть" тратить нынче стало смешно. Что-то, всё-таки, подтекало в душе, капало. Надо закрутить, лишнее.

Натали пропустила мимо ушей. Ещё какое-то время (небольшое) я раздумывал – нарочно или не заметила. Потом мы пересекли венгерскую границу, где мой израильский паспорт пытались листать не задом-наперёд и даже, с напряженными лицами, задали какие-то лишние вопросы, а это значило, что к нам тут ещё не привыкли и обращают повышенное внимание (плохо, обязательно запомнят, когда дело дойдёт до дела, впрочем, у большинства моих должников мести – европейское или российское гражданство).

В Венгрии моё настроение чуть улучшилось, неясно с чего – вроде погода не менялась. Натали это сразу почувствовала и решила со мной поиграть. Или не решила, я так и не понял, почему она вдруг бесшабашно заявила, что не знает, да и знать не хочет куда мы едем и где сейчас находимся, потому что, в любом случае, это – между простотой и воровством. Я кивнул. И не стал втягиваться. Она была права, именно там мы и находились – между простотой и воровством. Но мне казалось, что ей меньше всего должно хотеться это обсуждать. Я заранее очертил меловым кругом тёмные темы и теперь раздумывал – протыкать ли дутый пузырь деликатности (вместе с деликатностью из таких пузырей вытекает немало гноя и желчи). По всему выходило, что не надо. Тем более, что воровство/похищение – это так и было, но какое-то игрушечное, временное, скорее двухнедельный заём (а иного, может быть ожидаемого от меня воровства/похищения, я не планировал, не планировал). Простота же моя была фальшивой.

До Будапешта мы не доехали. Немного, ровно столько, чтобы засветло найти ночлег в каком-нибудь приятном месте, а не напрягаться ("ненапряг дорогого стоит" © Косинуса) со столичными отелями. На нашем (правом) берегу Дуная подвернулся городок Сентендре. И как-то удачно всё совпало. Вдруг прекратила сыпаться с неба влажная перхоть, облака разомкнулись, жбан последнего дневного светлого пива окатил узкие улочки, и мы как будто и впрямь захмелели от застигшего врасплох жёлтого, розового, бежевого, светло-коричневого, охристого, оливкового... любимые цвета Натали. Она распустила рыжие волосы, и городок превратился в её спальню на втором этаже. Я шёл по брусчатке узких наклонных улочек и улыбался дурацкой мысли, что и душа может становиться топлёной, менять цвет...

Первый попавшийся пансион был именно таким, как хотелось, или мы уже воспарили в то состояние, когда естественно считать любой пансион тем, чем хотелось. Наш был преисполнен провинциального, абсолютно самодостаточного в своей пошловатости уюта, который даже с незатейливых открыток проползает в человека жаждой покоя и очага. Мы бросили вещи к кривоватым ножкам кровати и жадно бросились за ускользавшим солнцем. Тут же променяли его на последнюю дегустацию в погребе винного музея и проскользнули в захлопывавшуюся дверь музея марципанов.

Вина – дрянь, но это очень, очень хороший городочек! – говорила Натали за ужином. – Здесь мирно уживаются венгры и сербы, то есть католики и православные. Вот вам надо бы и поучиться...

Ну да,– не смог не ответить я,– здесь мирно уживаются друг с другом христиане. Часть из них, я о сербах, сбежала сюда от мусульманской резни. У них тоже не получилось мирно ужиться с мусульманами. Угадай, какое здесь ключевое слово?

Ладно, ладно, всё... Давай просто сойдёмся на том, что нам сегодня невероятно повезло... или ты знал об этом месте заранее?

А тебе больше нравятся умные или везучие?

Мне нравится, когда везение – это награда за продуманные действия.

Было бы везение, а объяснить его обдуманными действиями – дело нехитрое.

Ты мастер всё объяснять, да?

Я скромно промолчал.

А я тоже мастер всё объяснять! – объявила Натали.– И, кстати, не боюсь это делать. Особенно, когда спрашивают.

Я отхлебнул из бокала, раздумывая над тем, что она сказала. Вины никакой я за собой не чувствовал, но возникло неприятное ощущение, что ужин может быть испорчен.

Ты ведь знаешь, что за весь день ни разу меня ни о чём не спросил?

Да?

Ну наконец-то! Я задала тебе за это время сотни вопросов! И что?

На этом кайф свернулся, как напуганный ёж.

Только не вздумай делать вывод, что ты мне не интересна,– поспешно/испуганно сказал я, уловив, куда выведет кривая.

Натали горько усмехнулась:

Что поделаешь. Это нормально. Все люди делятся на тех, кто становится со временем интереснее или неинтереснее.

Натали осторожно поглаживала свою шею, словно примерялась – не удавиться ли. Когда девушка рассеянно трогает шею, она думает об ожерелье. А женщина средних лет – о старости. Женское старение это очень интимный процесс, в который не стоит лезть грязными руками. Это уход с повреждающейся поверхности внутрь себя.

Скорее, на тех, кому со временем становится интереснее или неинтереснее,– смягчил я.

Она одобрительно кивнула, отвлёкшись от основной линии набрякающего скандальчика.



20. Я повернул.


Я повернул голову и увидел в неспешно приближающейся моторной лодке романтичную арабскую парочку. Усатый жилистый араб на корме и стройная, как бы облитая черным хиджабом головоспина девушки. Арабка опустила руку в воду, словно за какой-нибудь украинской кувшинкой – общеженский наднациональный жест/грация. Затем стала медленно клониться к воде, спиной, да и плюхнулась в зимнее море, махнув на прощание небу/мне ластами. Я остро порадовался, что не успел ничего брякнуть Натали об "арабах", оказавшихся обычными хорватскими ныряльщиками – насмешек над моими арабесками хватило бы до Парижа. Это мог быть "золотой укол" всему, что я говорил и доказывал в наших иерусалимских спорах, да так и не смог доказать. Для уничижения/уничтожения моей картины мира было бы достаточно приписать мне какую-нибудь смешную арабофобию. Только и всего. Наши взгляды/идеи так же уязвимы, как наши тела.

Мы уже с четверть часа провели на внушительной каменной плите/площадке, почти вровень с морем, и маленькие волны, дожившие до берега, играли с нашим камнем в волнорез, как большие. Обнаружили мы эту плиту вчера ночью, сразу после приезда. Белые пластиковые стулья приманили нас вниз своим почти люминисцентным свечением на чёрном камне, и мы долго сидели обнявшись, прихлёбывая кубинский ром, словно два пьяных, забивших на всё капитана, ждущих чьё судно первым уйдёт под воду. А лунные рыбы клевали с той стороны моря свет лунной дорожки, дёргали его снизу.

Сегодня, при свете, каменная плита словно бы налилась свинцом и стала серой, серьёзной и чужой, занятой своим важным морским делом. Стулья тоже куда-то исчезли. Зато стал виден изрезанный гористый берег, похожий на отару – снизу из воды торчали лысые копыта скал, а выше курчавилась шерсть леса.

Наконец, Натали надоела наша мокрая статика, и мы поднялись по ржавой, напоминающей пожарную, холодной лестнице наверх, на променад Франца Иосифа. Мы весь день гуляли по этому 25-километровому автобану для пешеходов, может быть лучшему памятнику австро-венгерской монархии. Безумный променад, повторяя вычурную береговую линию, петляя, нависал одним боком над морем, врастал хлипкими лесенками в интимные природные купальни, а вторым боком тёрся о скалы, пряча в нишах кафе, туалеты, скамейки, ларьки; жался к отелям, пансионатам, санаториям, виллам, а чаще – просто к соснам и скалам.

Ещё утром со мной произошло странное – обычное утреннее мутное недоумение свернулось, как белок, под лимонным соком низкого солнца, выдавившегося на Адриатику и блюдо креветок. Утро мы начали в пахнущей одновременно и сырой, и жареной рыбой рыбацкой деревушке – скопище скворечников на крутом склоне. Там мы обнаружили "рыбницу" – лавку с утренним уловом, в который можно было тыкать и вскоре получать это в жареном виде, в оливковом масле, с чесноком, в пряностях, с пивом. Сидя на простых деревянных табуретках, пачкая пальцы, рты и носы в креветочном, кальмарном, рыбном, мы казались (и себе, и друг другу) преисполненными той смачной беззаботности, которая часто обрывается в никуда...

Когда мы, подустав от каменной тропы (а может уже и друг от друга), довели паузы до периодов, годных для размышлений, я стал рассуждать о всякой дряни, которая достается "в нагрузку" тому, кто берёт на себя ответственность. Балласт этой дрянной нагрузки никогда не даст, как ни раздувай самомнение, подняться над собой. Ответственность – это не путь к моральному совершенству, за ним отправляются в другие "качалки".

Я не знаю стою я выше или ниже других. С некоторых пор я функционирую в другой системе координат, двигаюсь по другой оси. Но я знаю, что стою там, откуда видно. Кто дал мне право на ответственность? Никто. Потому что это не право, а обязанность. Перед собственным разумом, перед коллективным распадающимся разумом моей стаи/цивилизации. Я сознаю, что война за собственный (наш) разум – самая сложная и почти безнадёжная. Но я нашёл в себе силы/ответственность не только вести её, раздуть, отцентрировать, но и увести будущие военные действия с театра Восточной Европы.

Я умею признавать свои ошибки. Это первое, чему нужно научиться, воюя за свой разум. В каком-то смысле я находился на ничейной земле. Полуостров Истрия принадлежал слишком многим, чтобы принадлежать Западу или Востоку – Австро-Венгрия до Первой мировой, Италия до Второй мировой, потом недосоциалистическая Югославия, теперь недокапиталистическая Хорватия. И состояние/стояние на ничейной территории помогало мне выстраивать увиденное/выхваченное за последние дни. Получалось, что Восточной Европе мстить глупо. Да это вообще было глупо изначально, я ведь не занимаюсь конвенциональной местью. Ею занимается/не занимается история. Как ни странно, Восточной Европе уже отомстила моя бывшая, ныне не существующая родина. А превентивную месть эти страны ещё не успели заработать. Я же сбился со следа, оставшись без Волчка, попытался следовать логике, а не чутью/ненависти. И ошибся. Какая может быть ненависть к странам-баракам бывшего социалистического лагеря.

Я озябла! Куда мы завтра? – обернулась Натали.

Завтра? В Вену. Ты не против?

Я хронически за. Соскучился по Дунаю?

Нет. Это не то слово.

Я неудачно сформулировал – она резко развернулась. В глазах её взыграло то самое любопытство, про которое я уже знал, что от него нет спасения. Если в Натали и было хоть что-то безжалостное, то вот это любопытство. Она взяла меня под руку:

Я заметила! У тебя к Дунаю какое-то особое отношение! Почему?

Потому что Дунай – это великая антисемитская река,– признался я, так как достойное враньё не пришло в голову, да и какая разница.

Кто бы мог подумать! – вскинулась Натали. – Река тебе что сделала? А море как к евреям относится? А солнце?! Слушай, что вдруг? Тебе не свойственно было раньше...

Это не вдруг. Это в двадцатом веке.

Так. Подожди. Волга – это великая русская река. Миссисипи – это великая американская река. А великая антисемитская река – это Дунай? Глупости. Если двадцатый век, тогда почему не Рейн?

Я хитро щурился и молчал. Но Натали тоже умела держать паузу и даже сопровождать её немигающим доброжелательно-вопросительным взглядом. Пришлось продолжить неуместную/ненужную (ей) тему:

Рейн не может быть великой антисемитской рекой, потому что Рейн – великая немецкая река.

Во-первых, не только немецкая! – возмутилась она, как и подобает француженке.– А во-вторых, так тем более... Давай, как это... уколись!

Она это делает, конечно, не нарочно. Но какой, всё же, это симпатичный/верный способ расслабить/разговорить собеседника – просто слегка/смешно коверкать язык, а лучше всего – искажать сленг.

Улыбаясь (не совсем к месту, честно говоря), я пытался объяснить, что крайне неполиткорректненько со стороны прогрессивной мировой общественности было свалить на немцев всю ответственность за Холокост. И то, что сама Германия с этим согласилась, ничего не меняет, даже наоборот, замораживает мой личный с ней счёт. То есть, я не о прощении, оно для этих масштабов нелепо. Но я согласен оставить её в покое. То есть, я могу об этой стране не думать, или даже думать не в связи. В конце концов, смена поколений, ну и то что они сделали, что могли, хотя ничего тут сделать невозможно, чтобы хоть чем-то компенсировать, хотя, да, ты права, какая может быть тут компенсация. Компенсации тут быть не может, но они хотя бы ответственность на себя взяли, а остальные позволили себе не брать. Не знаю, может быть масштаб злодеяния такой неохватный, что его уже не постичь, проще размениваться по мелочам... Но всё-таки, отсидевший убийца, даже если ему присудили смешной срок – это не так бесит, как отмазавшийся сообщник. Я, знаешь, не верю в абсолютную справедливость, но я против абсолютной безнаказанности... Дунай? Дунай, он начинается из Баварии, нацизм начинался оттуда же, ты знаешь... А потом – Австрия. Австрия – это тот же Третий Рейх, это родина Гитлера, но она вроде как ни при чём, она на раздаче получила бирку жертвы. Бирки надписали заранее, решили, что злодеев больше одного не требуется. И не важно, что Австрия и Германия провели упоительную "Хрустальную ночь" вдвоем. Да, я не люблю Австрию. Это моральное уродство? А любить Австрию – это было бы моральной нормой? Нет, я не был в Австрии, я не видел ни одного австрийца, но знаю, что австрийцы приняли аншлюс с энтузиазмом, да я еду туда, чтобы обрести право на перевод абстрактной ненависти в конкретную. Да, я умею ненавидеть, а если и не умею по-настоящему, то хочу научиться. Ни у кого нет права на ненависть? Может быть, но кроме ненавидимого. Ненавидимый приобретает это право. Да, это такой закон, называется закон симметрии. Вряд ли я его открыл, это слишком очевидно. Что потом? Потом Дунай течёт между Словакией и Венгрией. Словакия... её же никто не оккупировал, она первой прислала эшелоны в Освенцим, победительница национал-социалистического соревнования... проявила инициативу, даже приплачивала немцам за очистку своей территории от нас... Ты не знала? Так ты и не должна это знать, эту информацию оставили для специалистов или особо дотошных. Ага, меньше знаешь – крепче спишь. Не знаю, как ты, а совесть – точно спит крепче. Какая совесть? Национальная, индивидуальная – всякая. Её не так много осталось, чтобы дифференцировать. Извини, я не про тебя ни в какой мере, во всяком случае здесь и сейчас, зря ты о себе. Да, давай лучше обо мне. Обо мне и о Дунае. Так вот, до Второй мировой в Словакии было почти сто тысяч евреев. Сейчас? Три-четыре тысячи. Про Венгрию ты всё знаешь сама, мы были вместе в доме с "чалмами". А потом Хорватия. Про усташей я не стану повторяться, ты помнишь. Течёт-течёт, по границе с Сербией. Сербия? Будем считать её тем самым исключением, подтверждающим правило, хоть я никогда не понимал логики этого расхожего утверждения. Для меня – не аргумент, а для тебя – да! Ведь ты мне раз десять говорила про "исключение, подтверждающее правило". Румыния – да. Болгария – нет. Снова исключение? Будем просто считать, что ближе к устью антисемитизм разбавился многочисленными притоками и его стало хватать лишь на один берег. Ну и Украина – на десерт. Про Украину ты должна знать. Про "зверства немецко-фашистских оккупантов". Было в сорок первом два-три миллиона евреев, сейчас сто тысяч. Было – сплыло. Да, кто-то выжил и сплыл потом за бугор. А в уме у меня осталось лишь то, что немцы сами, непосредственно, ликвидациями предпочитали не заниматься. Понимаешь, любовь – она вообще очень много всего творит. А уж любовь местного населения к неместному – это практически смертельный номер. Именно – практически смертельный. Тот самый, когда – было-сплыло... Да, пожалуй ты права, хватит. Хватит, да. Во всех смыслах... Кофе? Я не против. Я – очень за. Я за кофе и за справедливость. Даже не так, оцени. Я – за отсутствие несправедливости. Причём тайной несправедливости, которую обычно объясняют/оправдывают политкорректными словами и фразами. Вот я – против неё. А теперь – кофе. И хватит. И больше ни слова. Сегодня – кофе, а завтра – Вена.

Вот уж что я больше не собирался делать, так это возвращаться к этой теме. А особенно – таскать Натали по уже успевшим выдохнуть/выдохнуться обмузеившимся европейским синагогам. Они похожи на осколки стакана, заметённого в совочек и уныло рассматриваемого перед тем, как высыпать в мусорное ведро. Незачем. Собственно, Натали тут почти ни при чём. Это я сам не хочу, с меня хватит. Этот "дом с чалмами" на двух высоких башнях, мы заметили его в Будапеште ещё издали, заинтересовались. Я и не думал, что это синагога, не похож он был – огромный, желтоватый в красную полоску, не стесняющийся своей восточной яркости, с зубчатой крышей. Ну да, оказалось – мумия. Шёл к необычному, а попал в очередной склеп своего народа, с кучкой профессиональных евреев у входа, окормляющихся при Катастрофе. Я отказал им в праве наследовать той холёной будапештской общине, которая надменно взирала на меня с фотопортретов адвокатов/врачей/инженеров, а в следующем зале смотрела уже сквозь меня с нацистских фотографийперед расстрелом или в пока незатянутой петле. В глазах тоска, страха на лице не заметно, но в сжатом кулаке почти видны косточки. От всех уничтоженных общин остались какие-то фотографии, но нигде больше таких лиц я не видел. Мне понравилось, что они сумели удержать лицо перед смертью.

"Это ужасно,– сказала Натали с честным отчаянием.– Это не должно повториться!"

Я ухмыльнулся.



21. Я неопределённо.


Я неопределённо улыбался, снова скролля в памяти утреннее письмо от Марии. В последнее время произошло забавное – набирая строки очередного письма для неё, я словно бы разговаривал с той малой частью человечества, которая могла бы меня если и не понять, то хотя бы спокойно выслушать. Я даже опасался, что от этого внезапного обобщения и без того обобщённого образа, строки мои приобретали всё более общий характер, а значит – скорее всего попадали в "молоко" и вязли в этом скисшем, белом, створоженном, конечно же не достигая цели. В последнем письме я пытался от этого уйти и, кажется, неудачно. Пришёл, в итоге, к самому себе и наболтал лишнего, но эта глупость не тяготила, а как-то легко себе прощалась...

Ужинали мы уже вернувшись в Опатию. Обычно морские курорты похожи зимой на задумавшуюся о жизни старую шлюху. Но этот городок не созревал, как принято у городов, а был построен сразу, в середине девятнадцатого века, для морских и плотских удовольствий. Может быть поэтому он старел незаметно, на свой особый достойный манер. Уже само название городка навевало тоскливый, щемящий, томящий кайф. Легко было поверить, что жизнь – это вообще личный самогонный аппарат для выгонки кайфа.

Натали обозначила паузу, явно сказав что-то забавное и теперь ждала награды. Усмешкой она не удовлетворилась, но попросить повторить было невозможно – всего полчаса назад такая просьба её обидела.

Ты обязан вспомнить имя этого поэта! – потребовала она, тыча в кувшинчик с местным вином. – Он был у вас очень популярен! И даже у нас.

Вино было красным. Кто из русских (советских?) поэтов отличался повышенной красномордостью? Может быть, фамилия? Или страдал алкоголизмом? Тогда не отгадать. Кувшин был стеклянным, пузатым. Не знаю. Горлышко обмотано салфеткой, как шейным платком. Я кивнул:

Вознесенский?

Долго думал,– с облегчением укорила Натали.– А мне уже начинает казаться, что ты не слушаешь, даже когда слушаешь.

Я улыбнулся, уже определённо:

Ты так трогательно боишься быть не услышанной.

Да! Давай выпьем за состояние трогательности! – она подозрительно всмотрелась в моё лицо. – Ээ... тронутости!.. Это ведь не одно и то же?

Тронутость лучше,– честно сказал я, разливая вино в бокалы (край салфетки порозовел). – Тронутость – это созревшая трогательность. Даже иногда перезревшая. Вино вообще надо пить в состоянии тронутости. Внешней или внутренней.

Натали вздохнула:

Я не выйду замуж, пока не угадаю это твоё наречие из трёх букв! Но объяснять это Марселю будешь ты!

Сказать?

Неееет! Я сама!


ИНТЕНДАНТ: Кто-нибудь понимает, что происходит?

СТРЕЛОК: Гуляем.

ИНТЕНДАНТ: Мечемся.

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Маневрируем.

СТРЕЛОК: Хрена?

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: У шефа происходит смена стратегических ориентиров. Произошла.

ИНТЕНДАНТ: Что вдруг?

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Прошлое зашло с тыла. Да, это из-за прошлого. Оно оказалось в союзе с будущим.

ИНТЕНДАНТ: И? Что же мы теперь, с прошлым воевать намереваемся?

СТРЕЛОК: Нет, я с прошлым своё уже отвоевал!

ПРЕСС-СЕКРЕТАРЬ: Все мы с прошлым своё отвоевали. Поэтому и маневрируем. Вот, завтра с утра выдвигаемся в направлении Вены. Надо понимать свою задачу.

СТРЕЛОК: Жрём, пьём, ебём... Предательством попахивает.

ИНТЕНДАНТ: "Ты, право, пьяное чудовище..."

СТРЕЛОК: Я знаю, истина – в войне!


В маленькой конобе свисали с потолка рыболовные сети, легко можно было представить себя – уловом. Молодые хозяева старались – разговорчивая жена около столиков, немногословный муж у плиты. Они копили своё совместное будущее, а мы своё транжирили. Натали соревновалась в заботливости с хозяйкой:

Съешь ещё ослика?

Нет. Умелый погонщик ослов останавливает ишака за мгновение до того, как тот остановится сам.

О! Хотя, конечно, подхалтуривашь! Про "ослика по-парижски" тебе лже-арабскую пословицу в жизни не придумать!

Почему же... Вот. Если ишак в песке показался навагой в воде – это не мираж в пустыне, а передозировка в Хорватии. Давай за это выпьем.

Может, хватит пить?

В непьющем верблюде шайтаны водятся.

Убедил! Напьёмся и разобьём твой "ядерный чемоданчик"!

Мало ей новогоднего компьютера. Зревшая с первого дня поездки, её ненависть к моему лэптопу сегодня обострилась, словно Натали ревновала к письму Марии, с утра поселившемуся в моей почте/памяти.

Он ещё слишком молод, чтобы умирать.

Знаешь что меня беспокоит? Ну, не то, чтобы слишком, а так... Что ты говоришь в последнее время так старательно, как герой.

Что вдруг?

"Не вдруг, а в двадцать первом веке",– она ещё и мой тон спародировала. И, убедившись в точности попадания, ответила на мой вопросительный/уязвлённый взгляд: – Ну, такой герой... начинающий. Который уже уверен, что каждая его реплика заслуживает вечности, но не уверен, что другие это сознают... Не обижайся,– сочувственно-гадски улыбнулась она и отправилась в туалет, дав мне несколько минут на осмысление.

Чем дальше я "отматывал" свои "дорожные" реплики, тем труднее было отмахнуться от её слов. Получалось (то есть, я ещё надеялся, что это не так), я оказался достаточно прост и не умел, меняясь, казаться прежним. То, что эта перемена, кажется, ещё и выглядела дёшево, меня как раз особо не волновало. Когда Натали вернулась, мы дружно решили, что завтра рано вставать, попросили счёт и вернулись в отель.

Пока она была в ванной, я проверил е-почту. Ещё 128 е.м. на счету, судя по всему – всё прошло благополучно (я усмехнулся, оценив/отрефлексировав свою мысль по поводу). C2H5OH испытал свою взрывчатку и уверял, что она не подведёт. Это был уже третий счастливый химик, отдающий кровавый долг в тротиловом эквиваленте. Микробиологи, правда, отставали, но не сильно. Я не удержался и снова открыл письмо от Марии:


"Доброго времени суток, удалённый, но никак не удаляемый Мистер Pack :-)


> мило, но к Будапешту уже поднадоело. На Будапеште, как оказалось, пробы негде ставить – люки, и те с чеканками, тысячи золотистых "медалей за город Будапешт" украшают город, маскируясь под канализационные люки :-) Однако, при прощании с Венгрией, смычки кабацких скрипачей отпилили мне вместо уха осторожность и влили в вены бесшабашность, подотравив развратом.


Жаль, что нам уже никогда не удасться открыть Будапешт вместе. Я там была в прошлом году, с Николаем, кстати, интересно – а какое имя у него там теперь? Надеюсь, хотя бы не моё ;-) – их же не всех там Машками называют, да?

Интересно, а с кем это Вы развратничаете? Упс, то есть я хотела написать не "с кем", а "как", но уж ладно, что написалось, то и написалось ;-)) На самом деле, мне и то, и другое интересно, но ведь Вы ни на то и ни на другое не ответите, да? Или, если хотите, давайте меняться ;-)

Все-таки, абсолютно честные отношения – абсолютно беспощадны и потому удел избранных. Мы в той или иной степени все запутаны в паутину фальшивых уютных отношений. Странно, что мурлыча от тепла, мечтаем об абсолюте, который по сути безжалостен. Это бесстрашие или глупость?


> Куча зданий обшарпана, а во многих центральных районах в витринах выбиты стёкла. За пять минут ориентирования на перекрёстке, двое вполне нормальных с виду людей успели пошарить в ближайшей урне.


А знаете, Мистер Pack, меня тоже занимает вопрос нормальности, особенно (хе-хе) в последнее время. И вот я как-то окончательно поняла, что тема меня занимает, а значения это для меня более не имеет. Не, мне правда всё равно нормальный человек рядом или не нормальный, патамушта я теперь вообще никому не верю, а разве что – доверяю. Например, своим ощущениям. И вот что я ощущаю... Современные нормы, они ведь уже совсем перестали быть нормальными, ведь да? Поэтому соответствовать им могут, да и то на короткое время, лишь патологические личности. Поэтому и получается такая путаница, в которой лично я и разбираться даже не собираюсь. Просто я так решила – те странные люди, которые были когда-то нормальными, вот они-то и есть самые настоящие психи. А мы с Вами – нет. Да? Я лично в этом уверена и собираюсь и дальше доверять себе. Ну, и ещё немного – Вам :-)


> Город вообще похож на чёрную моль, ту, что из бывших, но на стадии выхода в тираж – в волосах уйма бомжей, татуированная кожа (тут везде граффити) пообвисла. Проституток тоже много, но скромных, по-европейски одетых. Любая восточная красавица-недотрога выглядит гораздо провокативнее.


Ох, Мистер Pack, Мистер Pack, Вы прямо-таки насильно заставляете меня гадать – где же Вы живёте. Где же, где же эти восточные красавицы, которых Вы недотрогали :-Р

Знаете, иногда мне кажется, что Вы девственник. Простите, если обидело. Не спрашивайте, почему мне так кажется, я не знаю. Ну, мой несуществующий психоаналитик конечно сказал бы тут, что я просто хочу быть той, которая положит конец этому безобразию. А иногда мне кажется, что Вы – страшный бабник. Наверное, по той же самой причине. Вот именно поэтому я терпеть не могу психоаналитиков – вечно они что-нибудь такое тебе скажут, даже если и не говорят, даже если их вообще нет. Кстати, если уж... с точки зрения женщины, девственник и бабник (да даже маньяк) – это ведь почти одно и то же – жертва неспособности к оптимальным отношениям. Надеюсь, все-таки, что это не про Вас, ага? ;-)


> Всё больше "творцов", всё меньше ценителей. Процесс не ограничивается культурой. То же самое в религиозных, мистических, философских и прочих "неточных" учениях.

Раньше человек вливался в мировоззренческую систему (чаще религию), теперь он строит её для себя сам, используя, как лего, кусочки отовсюду. Иногда получается уникально, чаще — тупо. Мир превращается в огромную песочницу, где каждый сопит над своим куличиком, купив формочки в газетном киоске.


Я, знаете, о чём вдруг подумала? Что мне точно было бы легче, а вернее – способствовало бы пищеварению и самоуважению :-) – если бы была в нашем Pack'е та или иная масштабность. Даже, знаете ли, мессианство, что ли. Не, я не считаю Вас мессией, но правда, было бы оччень нехило выставить сверхзадачу и работать на неё. Тогда бы наши, не побоимся этого слова, умерщвления, были бы способом служения, практически – жертвоприношением. А? Почему бы и нет?"


Я прервал чтение письма до того, как меня позвала Натали. А прервал я его потому, что всё более ощущал себя дурачком, неожиданно испытывая от этого противный щекотный стыд – ведь этим дурачком я делал себя сам. Я слишком смешно уклонялся уже даже не от объятий, а от откровенных провокаций Марии, напитанных эротикой и вызовом, ускользал от опасных тем и отписывался путевыми заметками, пытаясь охладить накал и смазать удар. Но ведь не желал прекратить переписку, а наоборот, всё более проникал в её подводные течения и наслаждался непредсказуемостью завихрений. Но при этом сам зачем-то (из страха? перед чем?) занижал уровень общения, делал его проще, банальнее, безопаснее, словно натягивал на эти обнаженные/напряжённые письма презерватив. Зачем?

Когда меня позвала Натали из ванной, я с облегчением сбежал к ней, в сотворённый водой и телом тёплый опаловый пар, размягчающий отношения и кожу.

Я всего лишь хотела, чтобы мне потёрли спинку,– заявила Натали с наглой эротичной хрипотцой, и не думая поворачиваться. Эта деланная интонационная уличность, прозвучавшая между белой кожей и белым кафелем, придала Натали детскости. В лёгком пару сияла мимолётной молодостью её очень светлая кожа со смешными веснушками, мокрые рыжие пряди свисали в беззаботном беспорядке. Но бесстыже выставленная на угол ванны нога, приоткрывавшая и тем самым впускавшая в белесый отмытый мир розовый набухающий отсвет, придавала всему привкус лживой заводящей невинности. Хрупкая девочка улыбалась мне навстречу, а наглая ведьма хохотала над нами.

Я с удовольствием поддержал игру, которая игра.



22. Будь я.


Будь я один, проскочил бы Словению. После плотного завтрака останавливаться меньше, чем через пару сотен километров, на дальних югославских обломках, пусть даже красивых – зачем? Но Натали уже позвонила кому-то, уже отщебетала на французском (я заслушался), уже объявила, что в этой маленькой стране стоит посмотреть огромную карстовую пещеру, съесть грибной суп, а на десерт – "кремну резину".

Негусто,– оценил я улов.– Твоя коллега, что ли?

Да ну, что тут иностранному журналисту делать.

Благословенное место,– позавидовал я.

За пять минут Натали успела рассказать всё, что знала о Словении. Знала она мало, но и истории той было немного. Выходило, что нас занесло к геополитическому антиподу Израиля. Компактное нежаркое государство с признанными границами было несколько лет назад по